был почти спокоен. Это не было спокойствием победителя. Он действительно не знал, как все сложится, да и складывалось все против него, но не было никакого сожаления и беспокойства ни о чем. Двум смертям не бывать, не ужиться двум пернатым в одной берлоге, усмехнулся он.
Кроме того, Ассоциация, общение с Доктором, их схватки дали ему кое-что, напомнили о некоторых динамических стереотипах. Так что он боялся только одного: изменить себе в священном деле — поединке. Но всего этого не скажешь Мэе.
— Но ты же молилась за меня? Теперь я абсолютно спокоен, — сказал он. — Наше дело правое, мы победим!
— Вы опять смеетесь…
— Ничуть!
Фома посмотрел на канделябр в форме трехглавого дракона над кроватью. В раскрытую среднюю пасть чудовища он заранее поставил еще одну зажженную маленькую свечку, кроме тех, что стояли на головах дракона. Теперь пламя маленькой свечи колебалось, в то время как другие горели ровно; слушаки были на месте. Он убрал свечу и заткнул пасть дракону красным покрывалом. В неярком свете свечей получилось красиво: из пасти дракона лилось красное вино.
— Зачем?
— В изголовье его пурпурные ткани, вытканные дщерями Кароссы…
— Словно кровь…
— Кстати, кому ты молилась?
— Богу, кому же еще?
— А как вы здесь его зовете?
— Никак. Разве может быть у Бога имя? — удивилась Мэя. — У вас он как-то называется?
— О, у нас написано столько историй про Бога! — сказал Фома. — Столько дано ему имен! Самое меньшее девяносто девять! Но настоящее имя Бога — девятьсот девяносто девять имен!
Он усмехнулся.
— Пока. Думаю, что и это не предел.
— Девятьсот девяносто девять имен Бога?!
Мэя недоверчиво посмотрела на него, не шутит ли он опять, но Фома был серьезен.
— Но зачем же столько? И как их запомнить?
— Каждый выбирает свое, наиболее близкое, и пользуется им. Остальные вспоминает только по большой нужде, если вообще вспоминает.
— По большой нужде? — страшно удивилась Мэя.
Фома захохотал:
— По необходимости, Мэя, по большой необходимости, конечно! Извини!
— А как вы называете своего Бога?
— Я? — удивился Фома.
Он никогда напрямую не обращался к Богу, поминал только, что называется всуе.
— Я — никак!.. Ну, то есть быстро!
Он не молился в том, привычном, понимании; мгновенная концентрация — и все!
— У вас, наверное, мало времени?
— А у вас его что — много? — хмыкнул Фома. — Строго говоря, времени вообще нет. Это иллюзия, такой коллективный самообман: «я приду к тебе завтра!..» Никакого завтра нет. Впрочем, это долгий разговор. Давай-ка спать, завтра веселый день!
— Завтра же нет!
— Умничка! Но сейчас есть, и сейчас нужно спать!
— А у вас все так молятся: раз — и все?
— Нет, у нас молятся так же, как и у вас.
И Фома заунывно застонал какую-то дребедень:
— Ааа… анана-ка, каляка-маляка, бутылка-копилка, здоровье коровье, даму для amour, смерти без сраму!.. — вот так примерно!
Мэя смеялась до слез.
— А вы что, выродок? — спросила она.
— Пожалуй, — вдруг взгрустнул Фома. — Наверное, многие так и считают.
— Ой-е-ей! — Мэя подлезла к нему. — Извините, граф, я больше не буду!
Есть что-то невыносимо эротическое и нежное, как в картинах и поэзии прерафаэлитов, когда к вам в постели на «вы». Едва ощутив это, Фома задул свечи. Кровь дракона стала черной…
… — А ты правда женишься на мне?
— Вернее, чем существует твоя земля…
Проснулся он оттого, что Мэя опять плакала. Плакала тихо, стараясь его не разбудить, почти неслышно. Поэтому он и проснулся. Мэя лежала спиной к нему, и Фома, прислушавшись, услышал, как она что-то горько и тихо пела, какую-то обиду или боязнь.
— Та-ак, — протянул он. — А теперь что? Песни Кароссы печальной?
— Я боюсь, — прошептала она и, видя как он нетерпеливо дернул плечом, добавила:
— Нет, не завтра… Я Волглу боюсь.
— Это кто еще такая?
— Это лярва такая дурной любви.
— А почему же раньше-то ты ее не боялась?
— Раньше меня заставляли, я совсем не хотела. А теперь хочу-у-у! — зарыдала Мэя в голос.
Детский сад!.. Фома даже растерялся.
— Ну-ну, успокойся, — неловко утешал он. — Ничего плохого в этом нет, по-моему.
— Да-а! — хлюпала она носом. — Она знаешь какая!.. Может, хуже даже Хруппа. Мерзкая! Скользкая! Вонючая-ааа! — запричитала Мэя опять.
— Да ты-то откуда знаешь?
— Она мне приснилась! Нам ее показывали в монастыре, картину, и нюхать давали!
— Нюхать картину?
— Нет, ее часть! Она оставляет иногда после своих появлений следы, кусочки слизи.
— Муть какая-то! — чертыхнулся Фома. — Ну и что она делает, эта твоя Вобла?
— Волгла-а, ууу!..
Мэя была расстроена всерьез, на заплаканном лице отвращение сменялось страхом.
— Она всасывает. Ой, мамочки, опять! Я уже чувствую!..
Так, решил Фома, если продолжать эти бессмысленные расспросы, истерика разбудит саму себя и он точно не выспится.
— Как, говоришь, зовут твою Воблу? — спросил он, крепко взяв ее за трясущееся плечо. — Да отвечай же! — тряхнул он сильнее.
— Волгла!
— Я завтра же с ней поговорю! С утра. Скажу, чтобы отстала от тебя! Все, спи!..
Если бы Фома сказал, что завтра он поцелует при всем честном народе Скарта и попросит у него прощения, то вряд ли добился бы большего эффекта. Мэя замерла на полуслове. Сомнение и надежда боролись в ней так сильно, что кровать шаталась, словно в любовной