Ознакомительная версия. Доступно 35 страниц из 172
Разочарование Ходасевича касалось, однако, не только советской, но и эмигрантской литературы. В сущности, оно было частью разочарования в эмиграции в целом, которое стало естественным результатом завышенных ожиданий, пришедших, в свою очередь, на смену первоначальному высокомерному неприятию. Впервые о кризисе эмигрантской словесности Ходасевич заговорил в статье «Литература в изгнании» (Возрождение. 1933. 22 апреля; 27 апреля; 4 мая). В начале этой статьи Ходасевич еще и еще раз подчеркивает принципиальную возможность эмигрантской литературы. В качестве примера он, кроме польской, приводит еврейскую литературу, от Галеви до Бялика и Черниховского. Но, по его суровому мнению, русская эмигрантская литература не дала подобных свершений. В этом Ходасевич обвиняет прежде всего писателей старшего поколения, которые «принесли с собой из России готовый круг образов и идей — тех самых, которые некогда создали им известную репутацию, и запас приемов, к которым они привыкли. Творчество их в изгнании пошло по привычным рельсам, не обновляясь ни с какой стороны. Рассеянные кое-где проклятия по адресу большевиков да идиллические воспоминания об утраченном благополучии не могли образовать новый, соответствующий событиям идейный состав их писаний». Этой косности Ходасевич противопоставляет собственную культурологическую платформу, которую он только теперь сформулировал так отчетливо, но которая может служить характеристикой всей его четвертьвековой литературной деятельности: «Дух литературы есть дух вечного взрыва и вечного обновления. В этих условиях сохранение литературной традиции есть не что иное, как наблюдение за тем, чтобы самые взрывы происходили ритмически правильно, целесообразно и не разрушали бы механизма. Таким образом, литературный консерватизм ничего не имеет общего с литературной реакцией. Его цель — вовсе не прекращение тех маленьких взрывов или революций, которыми литература движется, а как раз наоборот — сохранение тех условий, в которых такие взрывы могут происходить безостановочно, беспрепятственно и целесообразно. Литературный консерватор есть вечный поджигатель: хранитель огня, а не его угаситель».
Один из главных грехов старшего поколения писателей-эмигрантов — это, по мнению Ходасевича, равнодушие к литературной молодежи, которой «старики» не смогли послужить ни образцом, ни поддержкой. К этой теме он возвращается два года спустя в связи с событием, потрясшим литературную эмиграцию, — гибелью Бориса Поплавского. 9 октября 1935 года Поплавский умер от передозировки наркотика вместе со своим случайным знакомым Сергеем Ярхо, сыном гимназического приятеля Ходасевича. По наиболее распространенной версии, Ярхо решил таким образом покончить с собой и искал «попутчика». В статье, опубликованной после смерти Поплавского, Ходасевич красочно описал ту атмосферу, в которой проходила жизнь значительной части молодых русско-парижских писателей: «Отчаяние, владеющее душами Монпарнаса, в очень большой степени питается и поддерживается оскорблением и нищетой. <…> За столиками Монпарнаса сидят люди, из которых многие днем не обедали, а вечером затрудняются спросить себе чашку кофе. На Монпарнасе порой сидят до утра, потому что ночевать негде» (Возрождение. 1935. 17 октября). После смерти Поплавского наиболее благополучные «старики» обратили внимание на материальное положение младших товарищей: в их пользу объявлялись подписки, да и печатали их с середины 1930-х годов куда охотнее, чем раньше — отчасти по причине появления вакансий. Но «отчаяние» было разлито в воздухе. Тот особый дух, который сложился в литературе русского Монпарнаса и который отразился в лирике «Парижской ноты», стал одной из тем публичной полемики, которую в 1930-е годы вел Ходасевич с коллегами, прежде всего с Георгием Адамовичем и Зинаидой Гиппиус.
3
Если говорить об основной линии этой полемики, ее можно обозначить так: поздний Ходасевич постоянно выступает как ревнитель дисциплины, мастерства, гармонии, структуры, которую стремится противопоставить надрыву, самоуверенному дилетантизму, доморощенной философии и навязчивой «искренности».
Характерна его реакция на «горгуловское дело».
Шестого мая 1932 года русский эмигрант Павел Горгулов, врач, промышлявший подпольными абортами, и истеричный литератор-графоман (псевдоним Павел Бред), убил президента Франции Поля Думера. При аресте он выкрикивал свой любимый лозунг, содержащийся во многих его произведениях: «Фиалка победит машину!» По собственным словам, Горгулов мстил Думеру за то, что Франция не предпринимает интервенции против Советов. Для Москвы он воплощал белогвардейскую реакцию, в глазах многих эмигрантов был тайным агентом Коминтерна, адвокаты настаивали на его невменяемости. В своих путаных сочинениях он выступал апологетом «скифства», одухотворенной славянской дичи, противостоящей западному рационализму. Ходасевич, которому книгу Павла Бреда накануне, в качестве курьеза, подарил Владимир Смоленский, увидел в Горгулове воплощение российского «идейного самоуправства и интеллектуального бесчинства», склонности «по прозрению, по наитию судить о предметах первейшей важности»[706], которые стали оборотной стороной интеллектуальной свободы и возвышенного мессианства русской культуры.
«В эмиграции, — добавляет поэт, — нет, конечно, людей, разделяющих несчастную „идею“ Павла Горгулова. В этом отношении мы можем от него отмежеваться со спокойною совестью. Но от горгуловщины как метода мысли и творчества нам отмежеваться труднее. <…>
Надо поменьше и поосторожней пророчествовать самим, чтобы не плодить пророчества идиотские и поступки страшные. Публичные сборища, в которых каждый олух и каждый неуч, заплатив три франка „на покрытие расходов“, может участвовать в обсуждении „последних тайн“ и в пророчествованиях апокалипсического размаха, — такие сборища нам решительно вредны. Они нам в умственном смысле не по карману. Нам нужней и доступней — школы грамотности, „эмигркульты“ — подобие пролеткультов. Надо учить невежд элементарным вещам и внушать им идеи старые и простейшие, а не надеяться (впрочем, довольно лицемерно и демагогически), будто они помогут нам высидеть идеи новейшие и сложнейшие».
Здесь необходимо существенное уточнение. Книгу Бреда Ходасевич взял неслучайно: она необходима была ему для коллекции «обратной поэзии», тех потрясающих воображение колоритных графоманских творений, до которых Владислав Фелицианович всегда был так охоч. Часть этой коллекции послужила материалом для статьи «Ниже нуля» (Возрождение. 1936. 23 января). Сальери в нем хмурился — а Моцарт не мог не остановиться и не послушать «скрыпача». Скрыпачи бывали разные: от некоего почтенного члена московского Литературно-художественного кружка, автора евангельской поэмы, в которой «Повис Иуда на осине — сперва весь красный, после синий», до господина Вонсовича, философического лирика («Мысль — жизненосное ядро // Средь протоплазмы слов»); от выдающегося шахматиста, гроссмейстера Савелия Тартаковера, сочинившего на досуге целую «антологию лунной лирики» (среди лунных поэтов — Никшуп, Вотномрел и т. д.), до монструозного Алексея Посажного, который некогда служил в черных гусарах вместе с Гумилёвым и который колоритно описан в произведениях Эренбурга. Советская литература такого материала, как сам Ходасевич признавался, дать не могла: сказывалась тенденция к усреднению. А с Заболоцким Ходасевич сам все еще не разобрался — прямая это поэзия или обратная…
Ознакомительная версия. Доступно 35 страниц из 172