Совершая в этот день панихиды во всех храмах, Русская православная церковь от всего народа принесла покаяние за грех вероотступничества и цареубийства, который за 80 прошедших с екатеринбургской трагедии лет так и не был раскаян. Ибо память о совершенном беззаконии, чувство нераскаянной вины, как подчеркивается в послании Патриарха и Священного синода, не изгладились из памяти поколений и тяжким бременем лежат на народной совести[992].
На самом деле, конечно, состоявшаяся в июле 1998 года церемония перезахоронения останков царской семьи была очередным трюком. Николай II был ничуть не более способен сотворить чудо после смерти, чем при жизни. Критики ворчали, что Ельцин пытается загладить акт собственного вандализма в связи с уничтожением Ипатьевского дома[993]. Отмечали, что народа, специально вышедшего на улицы Петербурга в день похорон, было определенно немного. По словам обозревателя газеты “Труд”, Николай II к тому же был не самым выдающимся аристократом[994]. Другие указывали на то, что предлагаемое раскаяние было выборочным:
В начале перестройки кто-то точно подметил, что Россия – страна с непредсказуемым прошлым. Тогда эта шутка казалась очень смелой и, может быть, поэтому смешной. Но прошло десять лет, а так ничего и не изменилось. “Исторические приоритеты” нам по-прежнему навязывают “сверху”. На рубеже веков чуть ли не задачей номер один на самом высшем уровне было объявлено захоронение останков царской семьи и вынесение тела Ленина из Мавзолея. До Владимира Ильича добраться пока не удалось, но точку в деле царской семьи, кажется, поставить удастся[995].
В итоге диссонирующие голоса несогласных, возможно, звучали более настойчиво, чем слаженные гимны верующих. В то время другой исход был маловероятен, потом что еще столько историй оставались неразрешенными. Долги прошлого нельзя оплатить такими простыми жестами. Как смог убедиться организатор торжественной церемонии в Петербурге, губернатор Владимир Яковлев, событие с непреодолимой силой привлекло к себе внимание эксцентричных городских сумасшедших и чудаков. На его адрес стали приходить бесконечные просьбы о специальных пропусках на церемонию от не слишком вменяемых граждан, а также фиктивные притязания на принадлежность к царской семье от псевдопотомков царя и безумные свидетельства о святости и праведности покойного самодержца. Но подобные обращения перевешивались голосами протеста. Критика раздавалась со всех сторон политического спектра. Слышались голоса коммунистов и ветеранов войны, которые писали: “Не пустим Николая Кровавого в Ленинград. Не за то мы защищали нашу Советскую Родину!” Если с фактом проведения церемонии ничего поделать нельзя, в самом крайнем случае они призывали четко обозначить, что на ней не должен присутствовать ни единый немец[996]. Бывшие узники ГУЛАГа высказывали критику другого рода. “Знаете, они хотят, чтобы мы все это приняли, – рассказал мне один из них. – Хотят, чтобы мы заткнулись. И единственное, что мы получим, – памятник Гражданской войне. Гражданской войне! Это история! Какая нам от этого польза?”
Глава 12
Вслушиваясь в голоса мертвецов
Не понимаю, почему тебе просто не сесть и не написать эту книгу, – сказал мне мой друг в Кембридже еще в самом начале моего двухлетнего исследовательского проекта. – Ты уже наверняка знаешь, что именно хочешь сказать. Ведь тебе необязательно возвращаться в Россию, разве не так?” Мысль интересная. По сути дела, последовать этому совету означало бы остаться как интеллектуально, так и физически внутри англоязычного академического мира. Вопросы, которые я задавала, были бы санкционированы этим миром, а мои ответы обращались бы к знакомой, мощной и уважаемой всеми традиции, той самой, что повествует о травме и памяти и что неизменно начинается и заканчивается у ворот лагерей смерти. Российский материал, который к тому моменту уже был в моем распоряжении и значительная часть которого была мной обнаружена в архивах и библиотеках, мог бы стать прекрасным case study, предметом исследования насильственной смерти и ее последствий и одновременно пополнить растущую базу научной литературы о советском и особенно сталинском мировоззрении. Я уже выступала с докладами на конференциях на основе этого материала и даже опубликовала одну или две статьи. Реши я добавить несколько эмпирических балок к уже существующему каркасу, я могла бы написать эту книгу гораздо быстрее, а сам процесс работы над ней был бы куда легче.
Но я не последовала совету друга. Вместо этого я провела большую часть этих двух лет в совершенно другом мире. Возвращаясь в Англию физически, я все равно в действительности была не здесь. Во все постоянно вмешивались российские приоритеты, российские разговоры, российский образ мыслей и мировосприятие. В этом заключается одно из удовольствий занятия устной историей: прошлое возражает вам, спорит с вами, поправляет вас. Ее воздействие особенно сильно ощущается в России, потому что советское прошлое – а точнее сказать, уцелевшие его свидетели, которые обсуждали его со мной, – дерзит и перечит вам на необычайно прямолинейном, откровенном, уверенном в себе языке. Это прошлое помнит иную систему ценностей, возможно (это подразумевается, а иногда и прямо постулируется), более совершенную; и оно смотрит в лицо представителю западного мира со смесью теплоты, подозрительности и нравоучительной непоколебимости. Наследие жизней, проведенных в закрытом мире, в мире, который всеми доступными средствами провозглашал самому себе свое коллективное моральное предназначение, до сих пор влияет на многое из того, что говорят люди. Это наследие также окрасило основную задачу индивида: как быть человеком – и в каждом отдельном случае помогло сформулировать индивидуальную реакцию на горе и утрату.