что некоторый возврат к прежним порядкам пойдёт им на пользу. И они не могут пожаловаться на то, что я особенно церемонился с ними. Я управлял ими по-старинному, по-испански, хотя я теперь голландец и кальвинист, и они ненавидят меня за мои ежовые рукавицы.
По моему искреннему убеждению, принц даёт слишком много воли городам. У него, конечно, есть свои соображения на этот счёт, и соображения основательные. Он хочет разбудить в них уверенность в себе и сделать их способными действовать в случае нужды собственными силами, а не дожидаться, пока другие сделают дело за них. Это, конечно, соображения правильные. На то он и государственный человек, который смотрит в будущее. Но мы находимся ещё среди бури, и для воспитания не настало ещё время. Война есть война, и враг не будет ждать.
Когда испанский главнокомандующий присылает приказ из Брюсселя, он исполняется немедленно, как только прибудет курьер. Его содержание никто не будет обсуждать. Когда же нужно сделать что-нибудь для принца, собирается городской совет и все начинают говорить и рассуждать. Говорят и рассуждают до тех пор, пока не пройдёт нужное время. Таким образом, они избавляют себя от всяких хлопот. Такой образ действий приводит меня в бешенство, и хотя приёмы короля Филиппа и герцога Альбы порядочно опротивели мне, но в такие минуты я искренно желал, чтобы они испытали их на себе.
Задача моя не из лёгких, ибо моя власть не та, что была прежде. По соглашению между принцем и городами пределы всякой, назначаемой им власти теперь определены заново, и власть губернатора подверглась значительным ограничениям. Представителей города теперь нельзя назначать или смещать, казнить или вешать по произволу. Теперь они имеют собственную волю и в отведённой для них области могут действовать, как им заблагорассудится, не считаясь с принцем и его ставленниками.
Таков закон, и я должен предоставить им свободу действий, насколько она определяется законами, но ни на йоту больше. Они усиленно домогаются большей власти, но все их усилия разбиваются о моё сопротивление, как волны о скалу. Они не любят меня за это, но я об этом не беспокоюсь. Всякий раз, как я подумаю, причина моей непопулярности делается ясна. Я стал удивительно твёрд и бесстрастен. Когда человеку приходится перенести многое, он или размягчается, или ожесточается. Со мной случилось последнее. Может быть, это оттого, что в моей натуре мало величия, но с этим уже ничего не поделаешь.
Когда-то я считал себя очень жёстким, но теперь я знаю, что это неверно. Теперь я припоминаю, как глядел в сторону, стараясь не видеть отчаяния на молодых красивых лицах, как бы увенчанных короной из снега, как я старался избегать их взглядов, чтобы не поколебалась моя решимость. Я остался твёрд, но дорогой ценой. А теперь я подписываю смертный приговор так же равнодушно, как простое письмо, и это меня вовсе не волнует. Правда, теперь такие приговоры случаются реже, но всё же бывают и у моих ног ползают женщины, молодые и старые, не заставляя мой пульс биться сильнее. Человеческая радость и горе не трогают уже меня, и по временам мне начинает казаться, что у меня нет сердца, что Изабелла убила его.
Теперь я могу думать хладнокровно обо всём, даже о её последних словах, будто она неравнодушна к дону Педро — обстоятельство, о котором прежде я не мог говорить даже на этих страницах, где заключены все мои секреты. Я не поверил ей, когда она это сказала, не поверил и дону Педро и отбросил всякое сомнение, которое возникало было у меня потом. Но если бы я теперь уверился, что она говорила правду, это не произвело бы на меня сильного действия. Я уже привык к наложенному на меня проклятию, и мы спокойно идём вместе — проклятие и я.
Теперь я стал скучным собеседником благодаря своему спокойствию и равнодушию. Когда у меня приём, то собирается довольно большая толпа, ибо я губернатор нашего города. Не будь этого, немногие явились бы проведать меня. Пришли бы только те, которые обязаны приходить. Но я не обвиняю их. Если бы я мог, я бы с большим удовольствием сидел за чьим-нибудь чужим столом, чем за моим собственным. Но я совершенно одинок в моём проклятом доме.
И тем не менее я самый подходящий человек для добрых граждан города Гуды.
Гуда, 5 декабря 1575 года.
Сегодня утром я услышал новость, которая года два тому назад взволновала бы меня чрезвычайно. Теперь же она слегка всколыхнула охватившее меня спокойствие, подобно тому, как налетевший ветерок слегка вызывает рябь на гладкой поверхности воды.
Однажды я читал о человеке, у которого было слишком горячее сердце, такое горячее, что своим жаром оно сожгло само себя. После этого оно становилось всё холоднее и холоднее, пока наконец не покрылось ледяной коркой. Обладатель этого сердца стал совершенно невозмутимым, так что ему было всё равно, ночь теперь или день, лето или зима. Где бы он ни был, как бы ни злилась зима, как бы ни сияло солнце — невозмутимость не покидала его, и он чувствовал только холод, исходивший из самого сердца, пока в один прекрасный день над ним не сжалилась фея и не дохнула на его сердце тёплым дыханием, от которого растаял лёд, покрывавший его много-много лет. И этот человек зарыдал и стал опять таким же, как все другие люди.
Впрочем, это только сказка.
Я ещё не сказал ничего о новости. Я строго следил за всеми, кто приезжал в город, ибо испанские шпионы и испанское золото проникали всюду. По своему прошлому опыту я знал, как это делается.
Имена всех приезжающих сообщались мне, и я следил за ними внимательно, особенно за приезжими дамами, так как дамы были наиболее опасны. Читая сегодня утром список, я вдруг увидел хорошо знакомое имя — Марион де Бреголль. Наконец-то завеса поднимается! Вполне или лишь отчасти — этого я не знал.
Сегодня же отправлюсь к ней!
В тот же день вечером.
Я виделся с ней. Она живёт со своей дальней родственницей фру Терборг.
С чувством, которого нельзя описать, поднялся я по лестнице. Прошлое предстало передо мной со всеми надеждами и разочарованиями, и как-то странно, как мёртвые. Я так же холодно отнёсся к ним, как мёртвый человек среди видений своих друзей.
В гостиной, где меня попросили обождать, висели драгоценные картины, ибо Терборг, недавно умерший, был богат и под конец жизни пристрастился к произведениям искусства. Друзья его говорили, что