парке, и юный, и высокий к тому же. Но когда тело попало к гробовщику, то выглядело уже иначе.
– И нос сплющенный, и шевелюра пегая, с сединой, и лицо опухшее – точь-в-точь как у пропойцы, – посетовал Тадок. – Вот медик сказал – «молодой человек, госпоже Паскаль бы за брата сошёл». Да брехня! Самому Паскалю разве в братья сгодился бы, и то в старшие и пропащие. А шрам? От одного уха к другому, через шею – экое уродство! И, главное, не к столу будет сказано – завонялся труп уж больно быстро, – покачал Тадок головой с осуждением. – Очень непорядочно с его стороны. А Блонвенн как жила, чистая душою, так и умерла – в могилу её словно спящую клали, бедняжку.
На лице Йена отразилось беспокойство:
– А точно она умерла? Люди, случается, страшные истории рассказывают…
Гробовщик утёр слезу и осушил кружку одним махом.
– Уж точнее не бывает, поверь мне, малец. Я столько мертвецов на своём веку видел… Правда, не поймёшь, отчего померла – только руки обожжённые, а так-то на ней ни царапины. Вот что я думаю, – зашептал он вдруг, перегнувшись через стол и крышку от гроба. – Тот, страховидный, был разбойником, душегубцем. Он забрался в богатый дом на отшибе, застал только Блонвенн и парнишку, что ей в саду помогал. И ну их пытать, чтоб они выдала, где деньги лежат. А какие деньги у честных-то людей? Вот злодей от мальчишки и избавился – избил и под яблоню бросил. А Блонвенн… Запытал он её, бедняжку, до смерти, руки до костей сжёг в камине. А Паскаль, верно, возвратился пораньше, увидел это – да и снёс ему голову с плеч. И, скажу я тебе, любой мужчина бы так же поступил, и нет на нём никакой вины.
Йен задумчиво покачался на табурете, почёсывая подбородок.
– Хм… А складно получается. И с загадкой сходится. Убийца – тот безымянный мужчина, госпожа Паскаль – его жертва, мальчишка – свидетель, а сам господин Паскаль там случайно оказался, возвратившись пораньше.
Гробовщик махнул рукой и вздохнул ещё тяжелее.
– Толку об этом говорить – старина Паскаль от горя умом повредился. Сидит и сидит на холме у реки, откуда кладбище видать, есть не ест, исхудал – его теперь не узнаешь, даже глаза, что ли, посветлели… Эх, в память о безвинно убиенных! – поднял он кружку.
– Добрая память! – согласился Йен и немного пригубил вина. А после спросил: – Вы ведь госпожу Паскаль к погребению готовили… А не припомните, не было у неё цветка в волосах?
– Был, – кивнул гробовщик печально. – Этакий занятный цветок, точно восковой, но живой всё же – бледно-лиловый, в полумраке даже будто бы голубой… А у меня и рука не поднялась его убрать, хоть я и знал, что Блонвенн цветов не любила.
Они проговорили ещё долго и расстались только за полночь – почти что добрыми друзьями. Об убийстве в доме Паскалей больше не вспоминали, ни словом, ни полсловом. А когда закончилось и славное столичное вино, и пьяное местное, а луна взобралась уже на самую макушку неба, Йен засобирался уходить.
– Последний вопрос, – обернулся он уже на пороге. – А почему банкнотами не берёшь?
Гробовщик сдвинул кустистые брови к переносице и ответил мрачно:
– А вот подкоплю золота и клад закопаю. Монеты, нажитые неправедным путём – всё, как положено, всё по уму… Нарисую карту, половину отдам сыну, половину – дочери. Коли не помирятся, так не видать им наследства, – заключил он.
– И много уже золота набралось? – заинтересовался Йен.
– Пять монет! – подбоченился господин Тадок. – Ну, и серебра горсточка. Жадные пошли люди, жадные.
– Я б за пять монет с родственниками мириться не стал…
– Ну так и я не завтра помирать собрался, – не смутился гробовщик. – Авось скоплю ещё. Ну, бывай, мил-человек. Здоровья тебе и всего прочего.
– И тебе долгих лет, добрый господин, – усмехнулся Йен.
Спустившись по улице, он снова достал из саквояжа «компас», раскрутил стрелку – и отправился вдоль тонкой светящейся нити, которая, кажется, уводила за городские окраины. Глаза у него сияли – то ли от вина, то ли от предвкушения, и он бормотал себе под нос, едва ли не мурлыкая:
– Прекрасно, прекрасно… Как занятно выходит! Значит, цветов она не любила, но умерла с камелией в волосах, да не какой-то, а небывалой, голубой камелией. И выглядела, точно живая, не тронутая тлением… А обезглавленный мужчина из красавца за короткое время превратился в страшилище, и к тому же лицо у него было точно пришитое. Самое время поговорить с безутешным вдовцом, самое время.
И Йен прибавил шагу.
Если бы кто-то увидел его сейчас, то, пожалуй, перепугался бы – огромная серая тень с глазами, пылающими, как два фонаря, которая летела сквозь город, едва касаясь мостовой… Но в Лерой-Мартине, к счастью, люди по ночам спали, кроме гробовщика – а тот был слишком пьян, чтобы бродить по городу.
…впрочем, как выяснилось, бодрствовал ещё один человек.
Он и впрямь был на холме, почти на самой макушке, где высокая суховатая трава постепенно делалась меньше и меньше, пока не исчезала под разлапистыми листьями дикой земляники. Весной вершина так густо покрывалась цветами, что издали казалась заснеженной, а летом от сладкого, медвяного запаха тут кружилась голова. Он держался всего несколько дней, пока охочие до лакомств детишки и запасливые хозяйки не собирали ягоды подчистую, но в этом году никто не отважился подняться на холм. Аромат перебродил, стал отдавать вином, а лопнувшая от зрелости земляника даже ночью сочилась красным соком.
Но человеку, который сидел на земле и смотрел на кладбище внизу, между городом и церковью, похоже, было всё равно; руки, рубашка и подошвы ботинок у него выглядели словно бы перепачканными кровью.
– Не жалко ягод? – спросил Йен миролюбиво, поднимаясь на вершину. За время прогулки хмель выветрился у него из головы, а некоторая доля безрассудства осталась – впрочем, она всегда была ему свойственна. – Это тебя называют Паскалем?
Человек обернулся медленно, словно заторможенно. И то ли скудный лунный свет падал так странно, то ли глаза обманывались темнотой, но сейчас он нисколько не напоминал «старика перчаточника», как его описывали в пивнушке. Лицо выглядело совсем молодым, только измождённым, а в