* * *
От времени до времени появлялся в Москве мой папа. Он посылал рассыльного с письмом и просил привести меня в «китайскую кофейню» на Страстном бульваре. Она звалась китайской потому, что была вся украшена китайскими веерами, а вечером еще цветными фонариками. Днем кофейня была пустая, и мы с папой были почти единственными посетителями.
Папа заказывал себе чай, а мне — шоколад с пирожными и привозил мне подарки. Это были книги «золотой библиотеки»[56], несколько отрезов на платье или на пальто. Моя мама без восторга принимала эти визиты, перед уходом велела мне не болтать лишнего, не переедаться пирожными, морщилась на качество и цвет отрезов, а про книги говорила, что они куплены в антикварном магазине и потому «негигиеничны».
Но для меня каждый приезд папы был переживанием. Правда, мои гимназические дела его мало интересовали, а о семье мамы он тактично не спрашивал, так что нам почти не о чем было говорить. Но однажды он мне рассказал, что теперь я могу приезжать к нему в гости, что тетя мне кланялась и послала в подарок рукодельную коробку и что летом я могу жить у него в имении.
Дома мама мне рассказала, что «тетя» — это мачеха, что отец женился, но чтобы я не боялась — это только в сказках мачехи злые, и мама даже очень одобрила рукодельную коробку.
В тот вечер я плакала в своей постели, уткнувшись в подушку, но утешала себя тем, что увижу новый город Вильну и буду жить в настоящем барском имении.
* * *
Весной мне исполнилось девять лет.
Тем временем в нашем доме произошло много перемен. Дядя Володя женился, тетя Фира вышла замуж. В доме, что называется, дым стоял коромыслом. Сватовство шло годами. Сначала появлялись сваты. Потом «мхутоним» — родители или родственники жениха, и, наконец, сами женихи.
Женихи были безукоризненно одетые молодые люди, в меховых шубах, даже в цилиндрах.
Наших барышень вызывали в залу, чтобы познакомиться. Девушки стеснялись, смущались, не знали, что говорить. Если жених был бывалый, он умел повести дело так, чтобы лед растаял, иначе мы, девочки, которые подслушивали за дверями, не понимали, почему эта еще не познакомившаяся пара молчит и не разговаривает.
Приданое по тем временам давали значительное: деньгами и вещами, кроме того, барышни были красивы, так что у них всегда были претенденты. Если дело подвигалось, брали ложу в Большой театр, молодой человек приносил большую бонбоньерку (было важно, из какой кондитерской и какой «на чай» он оставлял горничной — иначе считался скупердяем). Если дело доходило до помолвки, каждый день из цветочного магазина присылали корзины с цветами и букеты, тет-а-теты учащались и даже разрешалось поехать в театр без сопровождения старших. Хотя сам дедушка этих вольностей не поощрял, и не раз бывали столкновения у него с мамой из-за того, что она «распускает» сестер.
Но иногда выходило так, что после нескольких месяцев жениховства вдруг узнавали, что у жениха было «прошлое», или замечали какие-нибудь недостатки в его характере или воспитании, которые ему удавалось скрывать, или просто родители жениха вдруг решали, что приданое недостаточно. И тогда «партия расходилась», и тетушки выходили к столу с заплаканными глазами или вовсе не выходили несколько дней.
Мы, младшие, шептались и многозначительно переглядывались. Бабушка недаром с тяжелым сердцем оставляла своих дочерей «на выданье» и сыновей холостыми.
После того как мама благополучно выдала сестру и женила брата, она сочла, что ее роль сестры «вместо матери» пока кончена, и ей самой начали сватать женихов. Ей было 34 года, по тому времени — бальзаковский возраст. Несмотря на то что она была в расцвете молодости и красоты, одевалась у лучших московских портних, кончила курсы с отличием, бывала на балах и не пропускала ни одного концерта или театральной премьеры, ее образ жизни в доме дедушки ничем не отличался от замкнутой жизни моих тетушек, ее сестер.
Она и думать не могла о том, чтобы идти замуж по любви. У нее были знакомые, которые только ждали ее развода, чтобы сделать ей предложение. Были такие, которые готовы были развестись со своими женами ради мамы, но все они получили отказ. Это не было в традиции дома.
Ее начали сватать, и она вышла замуж, как и в первый раз, по сватовству.
Мама была очень занята своей новой жизнью, для меня у нее оставалось очень мало времени и терпения.
Утром, перед моим уходом в гимназию, она меня причесывала, проверяла, чистила ли я зубы и хорошо ли помыла шею и уши. И это было все. Я видела ее все меньше и меньше. Когда приходили ее гости — подруга, с которой она, по-видимому, советовалась в своих матримониальных делах, или какие-то незнакомые господа, — мне разрешалось сделать реверанс, взять конфетку и уйти к себе в детскую «учить уроки», как в раннем детстве — «играть в игрушки». Чаще мамы вообще не было дома, она уезжала в Пассаж за покупками, к портнихам, а вечером, разодетая и надушенная, приходила сказать мне «спокойной ночи» и уезжала в театр или на концерт.
Я любила смотреть, какое платье было на маме, как она была причесана. Я любила ее духи — ландыш-мюге, ее мыло от «Рожер и Галле»[57], и на утро я находила у постели небольшой шоколад, который специально продавался в театральном фойе.
В соседней со мной комнате жил дядя Саша. Он все больше покашливал, и все поговаривали, что ему бы надо в Меран или Нерви[58], но почему-то как он не женился, так и в Италию не поехал.
Фира уехала с мужем в Варшаву.
По вечерам было жутко в большой спальне. Олоферн и Юдифь, правда, не были видны в темноте, но зато на белой кафельной печи вырисовывались какие-то фигуры, из комнаты Саши слышились кашель и стоны, а столовая и другие комнаты, в которых были люди, и велись разговоры, и было светло, находились далеко: чтобы попасть туда, нужно было пройти целую анфиладу проходных комнат и зал. Все сказки няни и бонны про духов, ведьм и чертей приходили на память.
Днем дядя Саша был смешной. Бывало, говорил сестрам: хорошо вам быть идеалистками, пока есть горячие блинчики на столе. А когда отнимут — что тогда запоете?
И откуда он знал, что отнимут «горячие блинчики»?
Но ночью он сам превращался в Кощея Бессмертного. Хотелось плакать.