Зато на лыжах они ходили вместе и вровень, и как это было прекрасно!
Раньше Костя знал только летний лес — тощий, засоренный газетами лес ленинградских пригородов. Там он всегда старался не смотреть под ноги, чтобы не видеть мусора.
Юрин зимний лес был весь — одна сверкающая драгоценность. Великолепно-тяжело повисшие ветви сосен, обремененные целыми снежными подушками. А под соснами — голубой, ноздреватый, небывало чистый снег, с протаявшими в нем дырочками от упавших хвоинок, с крестиками птичьих лап, с мягко примятыми следами лисы или зайца… А главное — солнечный свет и небо. Прохладное, синее, невинное зимнее небо с отчетливыми на нем вершинами сосен. Каждая ветка — вся наяву, на свету, в хрупком солнце.
Мальчики шли, один за другим, по лыжне или нетронутым снегом. Лыжи свистели, палки поскрипывали. Время от времени они бросали друг другу короткие фразы, как бы слетающие с концов палок. Под свист лыж, в движении, фразы получались особенно ритмичными и значительными. Так, идя гуськом, они могли сказать друг другу куда больше, чем сидя рядом. Иной раз, спиной к Косте, Юра становился даже почти сентиментален. Так, на лыжах, Костя узнал про Юрину няню. Юра любил свою няню больше всех на свете, но она умерла.
А красота в лесу была почти невыносима. Она еще тем была особенно прекрасна, что недолговечна. Зимний день, не успев пожить, тут же кончался. К вечеру снег розовел, покрывался пеплом и гас, чтобы под месяцем снова воскреснуть и засиять уже синим. И все-таки были две вещи, о которых Костя никогда не говорил с Юрой: мама и революция.
Про маму он вообще ни с кем не мог говорить, и это уже навсегда. И революция была где-то там же, в одном ряду с мамой. И безмерно много значила для Кости.
Так ли для Юры? Он сомневался — и боялся проверить.
Сам-то Костя хорошо знал — чей он. С самого детства знал: судьба, верность, честь. Родители делали революцию — он должен продолжать их дело.
Маленьким, еще до школы, он запомнил 24-й год — похороны Ленина. Они стояли с мамой на улице, в морозном страшном чаду, когда все остановилось: люди, трамваи, пока тянулся рвущий душу крик фабричных гудков — крик горя, вырвавшийся из легких страны. Мама плакала — и он с ней. Он хорошо это запомнил.
А еще он помнил, как мама — он уже был постарше — повела его на Марсово поле, к памятнику жертвам революции. Они обошли все камни и постояли у каждого, молча читая надпись. Восемь каменных плит, на каждой — стихи. Без запятых, без точек. Только крупными буквами выбиты отдельные, самые важные слова…
Потом, когда мамы уже не было, Костя иногда ходил на Марсово поле один. Он молча обходил камни и читал торжественные, давно уже вырезанные в памяти строки — и каждый раз ему казалось, что он прикоснулся к великому.
К сонму великих
ушедших из жизни
во имя жизни расцвета
ГЕРОЕВ ВОССТАНИЙ
разных времен
к толпам якобинцев
борцов 48
к толпам коммунаров
ныне примкнули
сыны Петербурга
-----
Не жертвы — герои
лежат под этой могилой
не горе а зависть
рождает судьба ваша
в сердцах
всех благодарных
потомков
в красные страшные дни
славно вы жили
и умирали прекрасно
-----
Косте казалось, что здесь — настоящая мамина могила. Здесь, а не там, на Волковом кладбище, под невыразительным жестяным обелиском с надписью:
Вера Ильинишна
БЕРГМАН-ЛЕВИНА
1893–1930
Он приходил к ней сюда — на Марсово поле…
----
Не зная имен
всех героев борьбы
кто кровь свою отдал
род человеческий
чтит безыменных
ВСЕМ ИМ В ПАМЯТЬ
и честь
этот камень
на долгие годы
поставлен
-----
… «Всем им в память и честь» — значит, и ей тоже…
Костя никогда еще никого не приводил сюда. А теперь все чаще и чаще хотелось ему прийти сюда с Юрой. Испытание, что ли, какое-то? Одним ли мы живы? Только неясно было, как об этом сказать самому Юре. Долго не мог на это решиться и наконец решился.
Ранним вечером ранней весны они, как обычно, вышли из школы вдвоем.
— Пойдем на Марсово поле, — внезапно сказал Костя. Вид у него был такой, будто он, по меньшей мере, приглашал Юру подраться. У них в школе это было принято — такие вот, без предисловий, вызовы на поединки.
— Зачем? — удивился Юра.
— Нужно.
— Нужно так нужно. Пойдем. Отказываться от вызовов у них было не принято. Костя шел, преодолевая смутное чувство тоски.
Он, кажется, жалел, что позвал Юру. Эх, не надо было! Пока он сомневался, они уже пришли.
— Ну, что? — спросил Юра. — На каком оружии? На кулачках или на ножичках?
Костя не понял.
— Драться ты меня, что ли, сюда привел? Нашел место, — сказал Юра.
— Да что ты. Драться! Мне это и в голову не приходило.
— За каким же чертом?
— Читай.
Костя повел Юру, и они вдвоем, как когда-то Костя с мамой, как когда-то Костя один, пошли вдоль восьми камней, читая надпись на каждом…
Неужели Юра не поймет, зачем он его сюда привел? Нет, конечно, поймет. Вот он стоит и читает, внимательно, молча, водя глазами по строкам, останавливаясь на тех, что крупнее, возвращаясь к началу, снова читая все до конца…
Ветер треплет упрямый Юрин чуб, плотно сложены упрямые Юрины губы. Юра читает, работая лицом, и снаружи видно, как волнами ходят в нем строки:
по воле тиранов
друг друга терзали
народы
ты встал трудовой
Петербург
и первый начал войну
ВСЕХ УГНЕТЕННЫХ
против всех угнетателей
чтоб тем убить
самое семя войны
Вот и все восемь камней. Все прочтено.
— А знаешь, кто это писал? — спросил Юра.
— Не знаю. А ты?
— А я знаю. Раньше тоже не знал, а теперь знаю. Это писал Васисуалий Лоханкин. Тот же стиль:
Волчица ты. Тебя я презираю.
К любовнику уходишь от меня…
Костя неожиданно ударил Юру по лицу. Тот резко мотнул головой и уронил портфель. Лицо его бледнело, но он молчал. Костя с ужасом следил, как вместе с бледностью на лице проступало понимание, и наконец Юра понял. Он подобрал портфель и, не оглядываясь, пошел прочь.