До порта мы добрались около четырех часов утра. Перед таможенным контролем водитель постучал в заднее стекло и сделал нам знак лечь на пол. В кузове громоздились картонные ящики с бельем, на них было написано: BLANCO. Смешно: мы-то с Хурией были как раз черненькие.
Грузовичок медленно проехал через таможенный контроль. Сквозь заднее стекло я видела, как мимо проплыли желтые огни, потом все погрузись во тьму. Я привстала, чтобы посмотреть: вокруг был город, современный и некрасивый, с высоченными зданиями на свайных фундаментах. Накрапывал дождик.
На пристани уже толпился народ — все ждали парохода. Было много мужчин, но и женщины тоже, они зябко кутались в плащи. Детей я не увидела.
Мы с Хурией сели, прислонясь к стене дока, чтобы хоть как-то укрыться от моросящего дождя. Хурия уснула, положив голову мне на плечо. Она так давно ждала этой минуты, что теперь усталость навалилась на нее и она не в силах была противиться. Я попробовала включить радио, но Джемаа уже не говорила в этот час. Раздавался только треск, и я вздрагивала, будто слышала кузнечиков с края света.
Незадолго до зари к пристани пришвартовался катер. Большой, белый, с натянутым над палубой брезентом. Люди стали подниматься по сходням. Они теснились, спешили занять место в каюте, и мы с Хурией оказались последними. Мы сели прямо на палубе, у борта.
Капитан молча сновал между людьми. Он протягивал руку, и каждый отдавал ему остаток денег. Он быстро прятал банкноты и время от времени произносил гнусавым голосом: «О'кей, о'кей». Больше никто не говорил ни слова. Все прислушивались к шуму двигателя и ждали, когда он усилится, это будет означать отплытие.
Еще несколько минут — и все было готово. Матрос поднял якорь, и судно, покачиваясь на волнах, медленно заскользило к фарватеру.
Вот и все. Мы уезжали прочь отсюда, сами не зная куда и не ведая, когда вернемся. Все, чем мы жили здесь, удалялось, словно таяло, и я вспоминала домик в милля, такой маленький среди множества домов, теснившихся на берегу реки, уже далекой, над которой занималась заря, и дуар Табрикет, и женщин, стоявших в очереди к колонке за водой. Может статься, нам суждено умереть там, за морем, а здесь об этом никто и не узнает.
6
Как мы плыли и как потом добрались до самого Парижа — это я вряд ли смогу вам рассказать. Я, до сих пор никуда, можно сказать, из дому не выходившая — ведь все детство я просидела во дворике Лаллы Асмы, да и после самое дальнее мое путешествие было до конца проспекта в Приморском квартале да на пароме в Сале и в дуар Табрикет, — пересекла всю Испанию автобусом до Валье-де-Аран (это название я никогда не забуду), а потом шла пешком через заснеженные горы, поддерживая выбившуюся из сил Хурию.
Мы шагали, не разбирая дороги, оступаясь на горной тропе, среди других путников и даже не знали, как их зовут. Каждый сам за себя. Проводник, молодой парень в джинсах и кроссовках, был такой же чернявый и смуглый, как и люди, которых он вел. Некоторые, невзирая на запрет, шли с багажом, с чемоданами или дорожными сумками через плечо.
Когда мы миновали перевал, уже смеркалось. Внизу, в долинах, стлался молочно-белый туман, точно дым без огня. Я сказала Хурии: «Смотри, там Франция. Как красиво…» Она была очень бледная. У нее болел живот. Проводник подошел к нам. Посмотрел на Хурию и спросил по-испански: «Она ребенка ждет?» Я ответила: «Не знаю. Она устала». Парень только плечами пожал. Мы с Хурией отстали от остальных, и я смотрела, как маленький отряд спускается вниз по извилистой тропе. Они не разговаривали и шли совсем бесшумно. Такая была красота — долина как на ладони, река тумана. Я подумала, что даже если придется сейчас умереть, не страшно, раз мы побывали здесь, на вершине горы, и увидели эту огромную долину, похожую для нас на врата.
Не знаю почему, но тогда я впервые по-настоящему задумалась о родине, как будто только здесь, в этой долине, наконец ушла прочь, далеко-далеко, оставив все позади. Я не спешила нагонять спутников, медлила. На меня снизошел покой, от тумана, от сгущавшихся сумерек. Хурия заторопила меня: «Идем же, идем. Не то потеряемся».
Нас ждали внизу, на опушке рощицы. Где-то шумела горная речка, уже невидимая в темноте. Когда я подошла, испанец обратился ко мне, будто только меня и дожидался, чтобы я переводила остальным.
— Вы переночуете здесь. Не поднимайте шума, не зажигайте огня и не курите. О'кей?
Я повторила его слова по-арабски, а он добавил:
— Завтра грузовик отвезет вас в Тулузу к поезду.
Не дожидаясь ответа, он ушел. Мы остались в лесу одни.
Я запомнила ту ночь. После дневной жары, когда мы карабкались в гору, с темнотой наступил холод, жуткий, промозглый, пробиравший нас до костей. Мы с Хурией прилегли на сухую хвою под елями. Но от земли так тянуло холодом, что зуб на зуб не попадал. Даже одеяла у нас не было. Поворочавшись, мы сели и прижались друг к другу, чтобы согреться. А чтобы не уснуть, стали рассказывать друг другу всякие истории, что в голову приходили, про постоялый двор, как мы там жили, перебрали все сплетни, выдумывали смешные случаи. Теперь уж и сказать не смогу, о чем мы говорили, помню только, что тараторили наперебой, шепотом, смеясь, порой забывались, и тогда на нас шикали: «Скут! Скут! Тише!»
Наши спутники тоже не спали. В сумеречном свете звездного неба я видела, что они поднялись и стояли, прислонясь к деревьям. Время от времени шуршала хвоя — это кто-то отходил в сторонку помочиться.
Нам удалось поспать в грузовичке по дороге в Тулузу. На рассвете он остановился у края леса, и испанец велел нам садиться побыстрее. Велел и сразу ушел в горы, не оглянувшись, не помахав на прощание. В грузовичке я уснула на плече алжирского парня, Абделя. Я могла бы спать и на ходу, до того устала. А дорога все вилась и вилась. Через дырочку в брезенте я мельком увидела черные ели, улицы какой-то деревни, мост… Потом был вокзал в Тулузе, большой, с высоченным потолком зал ожидания, перроны, люди, ждавшие парижского поезда. Водитель дал нам билеты, сказал, как надо себя вести: «Не держитесь кучкой. Садитесь каждый сам по себе, чтобы на вас не обращали внимания». Я взяла Хурию за руку и потащила в конец платформы, туда, где кончалась стеклянная крыша и светило солнце. Мне было лучше, когда я видела над собой голубое небо. Присев на скамейку, мы доели остатки хлеба, испеченного Тагадирт, и финики. Как ни старались мы держаться незаметно, люди все равно смотрели на нас. Мы ведь были не похожи на других: Хурия в длинном синем платье и белом платке и я — чернокожая, с всклокоченными после сна волосами. Две дикарки с гор, да и только.
Какой-то мальчишка остановился прямо перед нами и стал с нахальным видом разглядывать. Хурия еще ниже опустила голову, а я разозлилась. Зашипела: «Чего тебе надо?» — но мальчишка все стоял, тогда я вскочила и пошла прямо на него, и он убежал. На перроне и кроме нас были чудные люди. Смуглые мужчины и женщины с черными как смоль волосами. Они были в лохмотьях и говорили на каком-то странном языке, вставляя испанские слова. «Это цыгане, — шепнула мне Хурия. — Они все время кочуют, нигде не живут». Раньше я никогда не видела цыган. Бедно одетые, они смотрели как будто свысока. Один из них, молодой, остролицый, уставился на меня так, словно глаз оторвать не мог, и впервые за долгое время у меня сильно забилось сердце, от страха, от какого-то нехорошего предчувствия. Хурия потянула меня за руку: «Не смотри на него, беды не оберешься». А цыган подошел к нам: «Вы откуда? В Париж едете?» Зубы так и сверкали белизной на его смуглом лице. Ходил он чуть враскачку, бандитской такой походочкой. Хурия потащила меня в другой конец перрона. «Сдурела ты, Лайла, совсем сдурела, повторяла она. — От него надо держаться подальше». Тут подошел поезд, и людской поток, устремившийся к дверям, затянул нас. Мы нашли местечко в свободном купе, поезд медленно тронулся, и вокзал остался позади. Я смотрела на убегающие дома и думала обо всем, что я покидала: о шумных улицах и сгрудившихся домишках в Табрикете, о дворике Лаллы Асмы и постоялом дворе, где торговцы складывали в комнатах и под аркадами свои тюки и мешки с сушеными фруктами. Я думала, что, может быть, однажды я вернусь, а там ничего не останется от того, что я помню, ничего и никого. Сердце у меня щемило и хотелось плакать, когда я представляла себе Тагадирт в больничной палате, с отрезанной ногой, — мне казалось, что, уехав, я потеряла последнего родного человека. Хурия, сидевшая напротив меня, уснула в обнимку со своей сумкой. Солнечный свет пробегал по ее лицу, освещал закрытые глаза с длиннющими ресницами, рот и поблескивающие белые зубы.