Я сказала: да, конечно, я вернусь, скоро, как только смогу, но пока я очень занята. Мне хотелось от нее избавиться, я озиралась по сторонам и думала: если она не отстанет, ищейки Зохры в два счета меня сцапают. Алина, видно, что-то прочла в моих глазах: затравленность, испуг. Она наклонилась ко мне, спросила: «Лайла, у тебя неприятности?» Алина была дочерью крупного французского коммерсанта, ее отец имел монополию на продажу китайских велосипедов в Африке. Что она могла понять про мою жизнь? Я и боялась-то больше всего, что на меня обратят внимание из-за нее, такой белокурой, такой шикарной. Нет, нет, сказала я, все о'кей, и убежала от нее, затерялась в толпе и кружным путем добралась до парома.
После этого случая от города меня как отрезало. Только за рекой я чувствовала себя в безопасности. Я бросила все курсы, не ходила в библиотеку при музее, не виделась с господином Рушди. Неделя шла за неделей, а я все боялась выйти за пределы Табрикета. Сидела во дворике дома Тагадирт под пластиковым навесом, слушала, как стучит дождь по кровле, смотрела, как потоки воды стекают в бочки.
Печальное это было время, и тянулось оно медленно. Хурия ждала ребеночка, потому-то она и ссорилась все время с Тагадирт. Я ни о чем на спрашивала, но про себя думала, что ребенок, наверно, от того самого друга, который приезжал за ней на машине. А Тагадирт становилось все хуже и хуже. Ее теперь днем и ночью мучили боли в паху, там вспухли твердые, черные, вроде маслин, желваки. Больная нога была серая, раздутая и все равно как деревянная — она ее совсем не чувствовала. Целыми днями она сидела в кресле, уставившись на больную ногу, и проклинала укусившего ее паука. И других девушек она бранила — Селиму, Фатиму, Айшу, припоминала все их былые ссоры. Ведьмы они, говорила, колдуньи. Тем же самым словом называла меня когда-то Зохра: сахра. Тагадирт совсем заговаривалась, она вбила себе в голову, что девушки подложили колючку в ее туфлю. А я думала, что рано или поздно виноватой у нее окажусь я.
Впервые мне захотелось уехать прочь отсюда, далеко-далеко. Отправиться на поиски моей матери, моего племени, в край хиляль, что за горами. Но я была не готова. Может, ничего этого и на свете не было и я сама все придумала, глядя на золотые серьги.
Ночью я прижалась к Хурии, прильнула ухом к ее животу, будто могла расслышать, как бьется сердце ее ребеночка.
— Когда мы уедем? — спросила я.
Хурия ничего не ответила, но руками я ощутила, что она плачет, а может быть, беззвучно смеется. Позже она прошептала мне на ухо:
— Уже скоро. Скоро, как только найдется два места на пароходе до Малаги.
Теперь у нас был общий секрет. После обеда, когда Тагадирт отдыхала в своей комнате, мы, забросив работу по дому, строили планы. Хурия говорила, куда мы поедем, кого встретим, перечисляла города, имена. Сама я никого не знала, кроме писателей и певцов. Я назвала их: Хосе Кабанис, Клод Симон и еще Серж Генсбур, я любила его песню «Элиза». «Если хочешь, — сказала Хурия, — мы и с ними встретимся тоже». Она думала, что это такие же люди, как мы с ней, что с ними можно вот так запросто встретиться.
Тагадирт выходила, ковыляя, из своей комнаты и принималась нас бранить. Она уже поняла, что мы скоро уедем. «Убирайтесь куда хотите! — кричала она. — Во Францию, в Америку, хоть к черту на рога! Только чтобы здесь я вас больше не видела!»
Я накопила денег и купила себе радио на контрабандном рынке у реки. Маленький черный приемник, раньше он, наверно, принадлежал какому-нибудь художнику: на нем остались пятнышки белой краски. «Риалистик» — так он назывался. По вечерам на волнах «Радио Танжер» я слушала Джимми Хендрикса. Еще была под вечер передача Джемаа, я любила ее голос, такой молодой, звонкий, чуть насмешливый. Мне представлялось, будто она моя подруга и мы живем одной жизнью. «Я хочу быть такой, как она», — думала я. Имена певцов, которых она представляла, я записывала в блокнот, пыталась записать и слова песен по-английски, «Foxy Lady». Та весна была странная — моя последняя африканская весна. Дождь барабанил по пластиковому навесу во дворе, переполнял бочки. И голос Джемаа, звучавший в моем здоровом ухе, и музыка из радиоприемника, Нина Саймон, Пол Маккартни, Симон и Гарфункель, Кэт Стивенс, которая пела «Longer Boats», — все это было как долгое-долгое ожидание. И Хурия тоже ждала, лежа на подушках и сложив руки на животе; она уже ходила переваливаясь, словно утка, хотя была беременна всего с месяц, не больше. И дуар Табрикет тоже, казалось, ждал, бесконечно долго ждал чего-то, чего не будет никогда. Чумазые ребятишки шлепали по лужам, взвизгивали женщины. Вечерами голос муэдзина, призывавшего на молитву, звучал над рекой, смешиваясь с криками чаек: возвращались рыбачьи лодки. А позади, в пыльной черноте, гудело шоссе, и всё неслись, неслись по нему грузовики, точно злые насекомые.
Однажды вечером Тагадирт стало совсем худо. Хурия послала меня звонить ее сыну. По-немецки ведь говорила я. Когда я вернулась, Тагадирт уже увезли в больницу и сказали, что ногу ей ампутируют. Все вышло само собой, очень быстро. Назавтра к вечеру мы уже собрались в дорогу. Нам предстояло добраться на грузовике до Мелильи, и в ту же ночь капитан должен был взять нас на пароход до Малаги.
Мы лихорадочно пересчитывали деньги. Хурия оставила себе столько, сколько надо было заплатить капитану, а остальное отдала мне — две тысячи долларов, пачку, перетянутую толстой резинкой. Я хотела было положить ее в карман, но Хурия остановила меня: «Да не сюда! Так у тебя все украдут». Она взяла свой бюстгальтер, ушила его, укоротила бретельки и набила чашечки деньгами, завернув пачки в носовые платки. «Ну вот, — сказала она, надев на меня бюстгальтер, — теперь ты похожа на настоящую женщину! Все мужчины будут падать к твоим ногам!» Мне показалось, будто на груди у меня висят два огромных мешка, а бретельки резали плечи. «Я не могу, халти. Мне больно. Я потеряю все твои деньги». Хурия рассердилась: «Не хнычь, привыкай, деньги будут у тебя, иначе нельзя».
Я спросила: «Может, сходим навестим Тагадирт в больнице?» Когда я о ней думала, меня мучила совесть и я готова была остаться. Но у Хурии взгляд был жесткий, решительный. И такое же выражение лица, как в тот день, когда она приставила к горлу перочинный ножик. «Нет, мы ей напишем, она приедет к нам потом, как только будет куда».
До ночи ждали мы грузовика на обочине шоссе. Успели обе покрыться пылью с ног до головы и походили на нищенок.
Уже затемно мимо нас проехал небольшой грузовичок. Он притормозил и остановился поодаль, погасив фары. Мне было страшно, но Хурия почти волоком потащила меня. Водитель спрыгнул на землю. Он ткнул в меня пальцем и спросил Хурию: «А она не малолетка?» — «Да ты посмотри на грудь! — сказала Хурия. — Ослеп, что ли?» По-моему, его особенно удивил цвет моей кожи. Он, наверно, решил, что я из Судана или из Сенегала. Хурия подсадила меня в кузов и залезла сама. Никакого багажа мы с собой не взяли, так было условлено. Только по сумке со сменой белья да мой неразлучный приемник.
Водитель медлил, не трогался с места, и Хурия прикрикнула на него: «Чего ждешь, coño?» Он огрызнулся, мешая испанские слова с арабскими, а Хурия сказала мне: «Все они такие в Мелилье».