Я сидела, в ужасе открыв рот: что-то он теперь скажет. Медленно до меня дошло, что он на меня не сердится, и на мое лицо вернулась краска.
— Конечно, я могу рассказать все, что вы захотите узнать. Все… — Внезапно слова поднялись к моему горлу, желая выйти наружу. Я заправила волосы за уши и положила руки на стол. — Думаю, что самые интересные события произошли в Нанкине. Нет. Даже не в самом Нанкине, но… позвольте выразиться по-другому. Самое интересное — то, что войска прошли из Шанхая до Нанкина. Никто так и не понял, что же произошло, почему они изменились…
Так я начала говорить, и говорила, говорила весь вечер. Я рассказывала о Маньчжурии и о Шанхае, о части 731. Больше всего я, конечно же, говорила о Нанкине. Девушки заскучали, рассматривали свои ногти или, склонившись друг к другу, о чем-то шептались, бросая на меня взгляды. Но мужчины слушали, как зачарованные, лица их были сосредоточенными. Они мало что сказали в тот вечер. Ушли молча, и в конце вечера, когда мама Строберри с кислым выражением лица подсчитала чаевые, выделила она только меня. Мужчины оставили мне самые большие чаевые. Они трижды превышали сумму, выделенную другим девушкам.
8
Нанкин, 1 марта 1937
Все это время беспрестанно нервничаю из-за жены! Думаю о нашем несходстве. Многие коллеги считают этот странный брак предательством наших идеалов. И в самом деле, я всегда предполагал вступить в разумный альянс, возможно, с девушкой из университета, человеком широких взглядов, которая бы, подобно нашему президенту Чан Кайши, служила процветанию Китая. Но тогда я не предполагал участия в этом деле матери.
Возмутительно! Даже сегодня думаю о матери. Дрожу от смущения, когда размышляю о ней и обо всей моей суеверной и отсталой семье. Несмотря на богатство, наша семья никогда не помышляла об отъезде из провинциальной деревни, не хотела бежать от летних разливов Поянху. Возможно, и я останусь сидеть на месте, и это, вероятно, самая жестокая правда: гордый молодой лингвист из университета Цзинлиня на поверку просто китайский мальчик, не смотрящий в будущее и не желающий меняться. Он остановился в своем развитии и ждет смерти. Я думаю о нашей желто-зеленой деревне, о белых козах и можжевельнике, о равнинах, где человек доволен тем, что может вырастить урожай, способен прокормить семью, где утки дичают, а свиньи роются в гороховых зарослях. Я задаю себе вопрос: есть ли у меня надежда избежать прошлого?
Теперь, оглядываясь назад, ясно вижу, что мать всегда имела виды на Шуджин. Они вместе ходили к деревенскому предсказателю, старику, к которому я испытывал неприязнь. Это был слепой человек, и его, словно медведя на цепи, водил повсюду ребенок в соломенных сандалиях. Предсказатель расспросил Шуджин о дате, времени и месте ее рождения и, пожонглировав загадочными табличками из слоновой кости, к восторгу моей матери, объявил, что Шуджин обладает совершенной пропорцией пяти элементов: у нее правильный баланс металла, дерева, воды, огня и земли и она родит мне много сыновей.
Разумеется, я сопротивлялся. И сопротивлялся бы до сих пор, если б мать не заболела. Возмущению и отчаянию моему не было предела, ибо даже на пороге смерти она не пожелала отказаться от своих деревенских верований. Она не доверяла новым технологиям. Вместо того чтобы внять моей настойчивой просьбе и поехать в хорошую современную больницу Нанкина, она вверилась местным шарлатанам. Они долгие часы осматривали ее язык и, выйдя из комнаты, объявили: «У больной невероятный избыток инь[27]. Какой скандал, что доктор Ян не сообщил об этом в самом начале!» Несмотря на настойки, отвары и предсказания, матери становилось все хуже и хуже.
— Вот тебе и твои суеверия, — сказал я, сидя возле ее кровати. — Теперь понимаешь, что сама себе навредила, отказавшись поехать в Нанкин?
— Послушай, — она положила мне на руку ладонь.
Ее коричневая обветренная рука лежала на рукаве моего западного костюма. Помню, как я, посмотрев не нее, подумал: неужели эта та плоть, что дала мне жизнь? Да может ли это быть?
— Ты все еще можешь сделать меня счастливой.
— Счастливой?
— Да. — Ее глаза горели сухим лихорадочным огнем. — Сделай меня счастливой. Женись на дочери Ванга.
И в конце концов, больше из чувства вины, чем из-за чего-то другого, я сдался. Вот уж действительно: наши матери обладают необычайным могуществом! Даже великий Чан Кайши в подобном случае капитулировал перед матерью, даже он согласился на брак, лишь бы угодить ей. Меня терзали угрызения совести — какой ужасный брак: деревенская девушка, с гороскопами, лунными календарями, и я — ясноглазый расчетчик, с железной логикой и иностранными словарями. Я страшно беспокоился о том, что скажут коллеги, ибо я, как и большинство из них, — преданный республиканец, поклонник ясной, устремленной в будущее идеологии Гоминьдан[28], апологет Чан Кайши. К суевериям отношусь скептически, поскольку они сдерживают движение Китая на пути к прогрессу. Когда в моем родном городе состоялась свадьба, я о ней никому не рассказал. Никого из коллег не пригласил на церемонию: не хватает еще, чтобы они увидели этот унизивший мое достоинство ритуал — споры с подружками невесты на пороге дома, веники из кипарисовых ветвей, процессию, обходившую колодцы и дома вдов… Каждую минуту взрывы шутих заставляли всех подпрыгивать, словно напуганных кроликов.
Но моя семья была удовлетворена и смотрела на меня как на героя. Мать, возможно, почувствовав облегчение оттого, что совершила все свои земные обязательства, вскоре скончалась. «С улыбкой на лице, которую так приятно было видеть» — если верить словам моих милых сестер. Шуджин оказалась достойной плакальщицей. Опустившись на колени, она посыпала пол в доме моих родителей тальком: «Мы увидим следы, когда ее душа вернется к нам».
— Пожалуйста, не говори этого, — нетерпеливо сказал я. — Ее убили крестьянские суеверия. Если бы она прислушалась к словам нашего президента…
— Уф, — Шуджин поднялась с колен и отряхнула руки. — Спасибо, я достаточно наслушалась разговоров о твоем драгоценном президенте. Всю эту ерунду о Новой жизни. Скажи, что такого необычного в Новой жизни, которую он проповедует? Разве это не наша старая жизнь, созданная заново?
Я до сих пор ношу траур по матери, но сейчас на ее место, словно из того же источника, встала беспокойная, утомительная и очаровательная жена. Я говорю «очаровательная», потому что, как ни странно — и мне стыдно об этом писать — несмотря на то, что Шуджин выводит меня из себя, несмотря на ее отсталость, она что-то во мне возбуждает.
Это меня страшно смущает. Я не признался бы в этом ни единой душе и уж тем более коллегам: они осмеяли бы ее отсталые верования! Ее даже нельзя назвать красивой, во всяком случае в общепринятом смысле этого слова. Но время от времени я обнаруживаю, что по несколько минут смотрю в ее глаза. Они гораздо светлее, чем у других женщин, и я заметил, что, когда она внимательно вглядывается во что-то, ее глаза открываются очень широко, впитывают свет, и на радужках появляются тигриные полоски. Говорят, даже уродливая лягушка мечтает проглотить прекрасного лебедя, и эта уродливая, тощая, изувеченная, педантичная лягушка день и ночь думает о Шуджин. Она — моя слабость.