этот пост, – произнес он тихо. – Меня сюда поставили. Раз поставили, то должны и снять.
Ответ понравился Махно, он одобрительно кивнул.
– Эх, таких бы командиров ко мне в армию, да побольше! – произнес он мечтательно. – Я бы давно сделал Украину свободной. – Он вздохнул вторично, глянул на Белаша: – Вот, начальник штаба, что значит человек долга! – Махно вновь взял под козырек, проговорил твердо, чуть заскрипевшим от простуды голосом: – У нас принято белых офицеров расстреливать, но вас, подпоручик, и ваших подчиненных ни один человек не тронет, поскольку вы – люди чести. Склоняю перед вами голову, – Махно наклонил голову, стали видны длинные лоснящиеся волосы и потемневший от пота воротник «венгерки». Батька выпрямился. – А сейчас, подпоручик, поскольку город взят Повстанческой армией, прошу сдать ваш пост бойцам этой армии.
Подпоручик взял под козырек:
– Есть сдать пост! Кто будет принимать?
Батька положил руку на плечо начальника охраны.
– Вот он и примет. Фамилия его – Троян.
Троян главный пост у банка принял, белогвардейцев выпроводили из города, не тронув пальцем, – слово свое Махно сдержал, – банковские же кладовые основательно почистили.
Газета «Путь к свободе» на следующий день дала такое сообщение: «Бедное население может приходить в штаб Повстанческой армии батьки Махно за материальной помощью – с собою иметь только паспорт, чтобы можно было судить об общественном положении просителя».
Денег, взятых в банке, не хватило, и тогда батька, почесав лохматый затылок, решил обнести данью состоятельных людей. Всех екатеринославских и елисаветградских торговцев он разделил на четыре разряда; с первого разряда решил брать тридцать пять тысяч рублей «добровольного взноса» в пользу населения, с четвертого – в семь раз меньше: всего пять тысяч…
Заводчики и фабриканты были разбиты на восемь категорий. Те, кто шел по первой категории, обязан был внести в батькину кассу двадцать пять тысяч рублей, последний же, восьмой разряд, – две тысячи рублей.
Тем, кто этого не сделает, Махно пообещал свинцовую медаль, выпущенную из маузера, – в городе хорошо было известно, что батька склонен стрелять не раздумывая, поэтому торговцы и промышленники длинной цепочкой потянулись к штабу. Каждый держал в руках кулек с деньгами.
Вот такая жизнь установилась в городах Екатеринославе и Елисаветграде…
На фронте же шли затяжные бои, махновцы в основном колотили Деникина – били так, что почтенный генерал только ахал да поскребывал пальцами ушибленные места.
Но народу в Повстанческой армии не хватало.
Двадцать седьмого октября 1919 года Махно собрал съезд – пригласил на него своих людей – командиров полков, жителей сельской глубинки, – естественно, проверенных Голиком и Задовым, рабочих.
Съезд обсудил два важных вопроса, поставленные перед ним батькой, и проголосовал за них единогласно. Первый вопрос был связан с образованием в республике Махновии «вольных безвластных Советов», – собравшиеся решили создать такие Советы обязательно, хотя никто не знал, что это такое и с чем этот фрукт едят (но звучит красиво), второй – о мобилизации в Повстанческую армию мужчин в возрасте от девятнадцати до тридцати девяти лет – слишком уж здорово выкашивали батькины ряды фронт и тиф, спасу от них не было никакого.
Белые начали поспешно отступать в Крым – рассчитывали, что втянут на полуостров лучшие свои части и запечатают узкую горловину перешейка прочной пробкой.
На них плотной стеной наседала Четырнадцатая армия, которой командовал Иероним Уборевич. Надо заметить, что членом Реввоенсовета Южного фронта, по сути – комиссаром, был Иосиф Сталин.
Сталин же, как известно, в пику Троцкому, относился к батьке с симпатией, более того, при разработке планов по уничтожению Деникина он отводил Повстанческой армии Махно видную роль.
– У Махно – прекрасный аппетит, – сказал будущий «отец народов», – он прекрасно стрескает Деникина под крепкую украинскую горилку.
Седьмого декабря 1919 года Троцкий выступил на VII Всероссийском съезде Советов, где признал успехи Махно в борьбе с Деникиным «внушительными» и одновременно предупредил зловещим голосом, что «завтра, после освобождения Украины, махновцы станут смертельной опасностью для рабоче-крестьянского государства».
Василий Куриленко получил в Красной Армии повышение – стал комдивом, начальником дивизии.
За отличную службу и успехи в боевой и политической подготовке (так, кажется, тогда звучала эта знаменитая формулировка), за то, что успешно теснил деникинцев, но был ранен, Куриленко получил заслуженный отпуск.
Куда мог рвануть доблестный комдив на три недели, отведенные ему по отпускным бумагам на поправку, – если честно, этого было маловато, – в какие края? Естественно, в края родные, свои собственные.
Подтянутый, высокий, в ремнях, в шинели из тонкого сукна, к которой был прикручен орден Красного Знамени (тот самый, полученный вместе с Махно), с маузером на одном боку и шашкой на другом, он появился в Гуляй-Поле.
Перед этим побывал в Новоспасовке, хотел увидеть мать, но мать его умерла – похоронили совсем недавно, и командир Восьмой кавалерийской дивизии, тихо охнув, опустился на поленницу дров: ему показалось, что ноги перестали держать тело, – собственно, так оно и было.
– Ма-ма… – тихо, со слезами прошептал боевой комдив.
Подоспела сестра, простоволосая, в овчинной кацавейке, накинутой на плечи, бросилась к комдиву.
– Василь! – вскричала она. – Вася! Остались мы одни! – В горле ее что-то захлюпало, и в следующее мгновение она заревела басисто, раскачиваясь всем телом.
– Замолчи! – прикрикнул на нее брат. – И без твоего воя тошно…
Сестра прекратила плакать, поджала обиженно губы, и Куриленко, понимая, что поступил грубо, как у себя в дивизии, легонько погладил ее пальцами по плечу.
– Не плачь, – проговорил он сдавленно. – Слезами горю не поможешь. – Снова погладил ее по плечу.
Сестра быстро успокоилась.
Ветер гнал над мокрой холодной землей клочья облаков, иногда из них на землю сыпался мелкий, как пыль дождь, летела какая-то жесткая неприятная крупка, стеклисто скрипела под ногами, вызывала на зубах чес и нехорошие думы.
– Пойдем в хату, Василь, помянем маму, – сказала сестра, поднимаясь. Глаза у нее уже были сухие, голос не дрожал – видать, все перегорело.
– Пойдем, – сказал Куриленко, поднимаясь с поленницы.
Уже в хате, когда поспела картошка, а из погреба сестра достала моченый арбуз и вкусно хрустящие на зубах, будто свиные хрящики, крохотные твердые огурчики, – умела она их готовить знатно, никто в Новоспасовке не умел так хорошо солить пикули, как родная сестра комдива, – Куриленко спросил, задумчиво разжевывая схожий с винтовочным патроном твердый огурчик:
– Наших не видела?
– Кого наших? Красных, что ли? Да их – полное Гуляй-Поле.
– Не тех красных… – Куриленко поморщился. – Нестора Ивановича Махно не видела?
– Некоторое время был в Екатеринославе… Там у него, говорят, целый мешок бриллиантов своровали…
– Да ну! – Куриленко удивился. – Целый мешок бриллиантов? Неужто правда?
– Говорят, правда.
– А Белаша не видела?
– Видела! – неожиданно оживившись, воскликнула сестра. – На Новониколаевских хуторах.
Новониколаевские хутора – это было совсем недалеко отсюда. Расположены те хутора были очень удачно – в случае нападения с них было легко уходить.
– Кого еще видела?
– Петренко видела.
– Еще кого?
– Вдовиченко.
– Еще кого?
– Остальных не знаю. На хуторах их собралось человек двадцать.
Куриленко пешком пошел на Новониколаевские