вернулись, а его нет. Я просто с ума чуть не сошла, бегаю по поселку, ищу его… Гляжу, в десять вечера является. «Я, говорит, в Москву ездил, на метро катался». Ну, тут я его как вытяну крапивой.
Мать отпила глоток остывшего чая из своей чашки.
— Вот теперь как вспомню, до того жаль его.
— А он смеялся, — сказала Ольга. — Ты за ним с крапивой бегаешь, а он смеется.
— Он у нас был веселый, — сказала мать. — И заботливый. Первую получку принес мне, вот сюда на стол положил, говорит: «Давай, мама, купи себе все, что хочешь», — а денег-то всего ничего, и не знаешь, какую дыру прежде заткнуть.
— Он всю получку маме сполна отдавал, — сказала Ольга.
— Смотри, — мать показала мне карточку, — это он снялся, когда работать пошел.
Он был на всех фотографиях одинаковый, такой, каким я запомнила его, — светловолосый, с широко расставленными глазами.
Из года в год, я видела, мужало его лицо, вместо короткого ежика появился косой пробор в волосах, тверже становился овал.
— Он любил сниматься, — сказала Ольга. — Бывало, говорит: «Вот стану совсем старый, увижу на фото, каким был в молодости, сам себе позавидую».
— Ты любила его? — помолчав, спросила мать.
— Любила.
— И он тебя тоже?
— Конечно.
— Сережа не умел кривить душой, — сказала Ольга. — Если любил, так любил, это уж точно.
Они вспоминали о Сереже, перебивая друг друга, должно быть находя в своих воспоминаниях горькую отраду. И жизнь этого человека, которая до того была совсем мне неизвестна, вдруг раскрылась передо мной так, словно я вплотную прикоснулась ко всем тем годам, что он прожил без меня.
Я видела его школьником, который не мог отыскать на карте Индийский океан и написал сочинение о самом счастливом дне своей жизни. Видела на мотоцикле, когда он впервые ощутил машину послушной его рукам и поехал в лес, и ветер гудел в ушах, и руки его крепко держали руль.
Видела, как он собирает велосипед и взбирается на крышу, чтобы покрасить ее, и ходит потом на костылях и, наверно, боится, что на всю жизнь останется хромым. И приносит матери получку, чтобы она купила себе все, что хочет…
Мне уже не было совестно оттого, что я назвалась его любимой, потому что я и в самом деле полюбила его.
Был уже вечер, когда я собралась домой.
— Я провожу тебя, — сказала Ольга.
— И я с вами, — сказала мать. — Мне все равно скоро уже на ночное дежурство, в госпиталь.
Мы вышли в палисадник. Черный пушистый Час, восторженно лая, бросился к нам.
— Он чует, что ты от Сережи, — сказала Ольга. — Он знаешь, какой умный?
Мы шли гуськом по дороге, ведущей на станцию. Час бежал впереди, поминутно оглядываясь на нас.
Времени было еще достаточно, до поезда целых девять минут.
— Значит, завтра обратно на фронт? — спросила мать.
— Да. В двенадцать ноль-ноль надо быть на вокзале.
Мать остановилась, и я остановилась тоже.
— Господь с тобой. — Мать широко перекрестила меня. — Смотри пиши нам.
— Конечно, буду писать.
— Адрес запомнила?
— Еще бы!
Вдали послышался шум поезда.
— Счастливо тебе, Валя, — сказала Ольга.
А потом мать положила мне руки на плечи. В темноте слабо белело ее лицо. И глаза казались необычно большими.
— Будь здорова, дочка, — сказала мать и прижала меня к себе.
Я не хотела плакать, я держалась весь день как могла, потому что мать тоже не плакала, а тут слезы против воли покатились по моим щекам, и я целовала ее лицо, руки, волосы, и опять плакала, и говорила какие-то слова, теперь уже и не помню, какие…
Она все молчала, не отрывая от меня глаз…
И вдруг сказала:
— Если бы у тебя ребеночек от Сережи остался…
Тяжело дыша, поезд подошел к платформе и остановился, замер на минуту.
В последний раз я обняла мать, потом вскочила в вагон. И вагон тут же тронулся.
Новый район
1
Всю жизнь я прожила на Масловке, в деревянном доме. Позади дома был сад, там росла сирень, были еще яблони, несколько вишневых деревьев и четыре очень старых березы.
А этой весной мы переехали в новый район, в Беляево-Богородское, и все соседи тоже переехали, потому что наш дом должны были ломать.
Я не хотела переезжать. Я привыкла к светелке, так я называла свою комнату под самой крышей, у нас была такая квартира: двухэтажная, две комнаты внизу, одна наверху, узенькая, с покатым потолком. Привыкла к саду, где у меня были свои любимые уголки. Они все были отмечены чем-то памятным для меня с самого детства: вот под этой яблоней я когда-то похоронила птичку, которую вырвала у нашего кота Барсика; вот здесь, возле забора, где росла одичавшая малина, я обычно пряталась, приходя из школы, когда получала плохие отметки. Посижу, бывало, подумаю, вроде успокоюсь, а тогда уже можно и показаться дома.
И еще была у нас, ребят, живших в доме, традиция: перед экзаменами съесть по десять лепестков сирени: если съешь, тогда непременно сдашь экзамен, какой бы трудный ни был. Мы все свято выполняли этот уже не помню кем выдуманный обычай, а мой дедушка ругался:
«Всю сирень оголили, бездельники!»
Дедушка был папин папа, жил вместе с нами, а папа работал монтажником, ездил по разным городам, на заводы, ненадолго приезжал домой и снова уезжал, и мы опять оставались втроем.
Дедушка, случалось, упрекал маму:
«Как же так жить можно? Семья — она и есть семья, стало быть, надо быть всем вместе».
И я соглашалась с ним, потому что скучала по папе, но мама не хотела ездить с папой. Прежде всего она считала, что я должна учиться в одной и той же школе и окончить ее, и потом, мама работала, она преподавала в музыкальном училище, учила играть на рояле, как она говорила, музыкально одаренных детей, будто бывают училища для музыкально неодаренных.
Сама я не была одаренной ни в чем. Так, обыкновенный, рядовой середняк. Что же касается моих отношений с музыкой, то мама говорила:
«Безнадежно неспособна».
Когда-то, когда я еще училась во втором классе, мама вздумала учить меня играть на рояле, садилась возле меня, заставляла повторять одни и те же гаммы и все время поправляла:
— Держи кисть свободнее. Распрями пальцы, не напрягай руку…
А у меня кисть, как нарочно, не хотела быть свободной, и пальцы оставались напряженными, и в конце концов мама отказалась от своей затеи, к великой моей радости.
— Если человек неспособный