кум?
– Мамонт Петрович! Если бы я знала… я бы… я бы не посмела фамилию вашу, – бормочет Дуня. – Случилось так… не могла оставаться Юсковой… кругом все тычут в глаза… Юскова, Юскова… взорвала своих родных бомбами…
– Дивись на них, нибо! – воскликнул неугомонный кум Ткачук. – Друг друга навеличивают, як ти свергнутые паны. Геть, сивый!..
– Я… я напишу заявление…
– Геть, геть, сивый! Ннн-о! А щоб тоби копыты поотваливались!.. Они вже бегут! Один до лиса, другой до биса. Цоб мене!
Мамонт Петрович окаменел на некоторое время. Он слышал, что ему говорила Дуня, а высказать себе не мог. Да разве он в чем-то попрекает Евдокию Елизаровну? Но в данной диспозиции боя, так сказать, он еще не сообразил, с какого фланга надо начать атаку.
– Боженька! Пусть я останусь Юсковой… если… если у меня такая злая судьба…
– А, матерь божья! Дуня, бери мою хвамилию, бодай ие комар. Хай я не партизан – грець им в гриву! Но хвамилия Ткачука добрая. И будимо мы тебя кохати, Дуня, як родную дочку, ей-бо! И я, и Гарпина, Ивась, старший, Павло, Микола, Саломея, Хведосья, Анютка, Аринка малая. Вси зараз будимо тебе риднее ридных, бодай нас комар!
Дуня расплакалась от таких простых и сердечных слов Ткачука, и сам Ткачук вытирает слезы на рукавицы, а Мамонт Петрович, окончательно сбитый с толку, выпрямившись аршином на облучке, таращится на них, машинально ухватившись за эфес шашки.
Ткачук заметил, что кум Головня схватился за шашку, и пуще в слезу:
– Рубай нас, кум Головня! Рубай шашкой!
– Едрит твою в кандибобер! Замолкни сей момент! – взыграл на самых высоких нотах Мамонт Петрович, только бы подавить в себе растерянность и великое смущение.
– Рубай нас, кум! Рубай! Який ты есть…
– Замолкни, Ткачук!
– Матерь божья, як мене змолкнуть, колысь рядом слезы точит живая душа, и нима у ней малой хвылины, якая б защитила ие! Не повезу я тебе дальше, товарищ Головня. Не можно! Тпрру!
И тут произошло совершенно невероятное, к чему никак не подготовился речистый кум Ткачук: Мамонт Петрович сграбастал его и выбросил вон в снег. «Рааа-туйте!» – заорал кум Ткачук, а Мамонт Петрович никакого на него внимания. Опустился рядом с плачущей Дуней, неловко обнял ее вместе с дохою и сказал, что он окончательно рад, что встретил ее на дороге.
– В данной ситуации, как я тебе дал слово, прямо заявляю, что я имею полную ответственность, – трубил Мамонт Петрович, будто Дуня была глухая.
– Не надо! Не надо! – испугалась Дуня. – Я сама кругом запуталась.
– Никакой путаницы. Жить будем, как я дал слово.
– Чи можно мене сидать в кошеву? – спросил кум Ткачук.
– Садись да молчи. Упреждаю.
– Добже! – Ткачук занял место на облучке. – Геть, сивый! Ннно!
Поехали.
VI
Едут…
Месят копытами ночь со снегом и волглым ветром.
Едут к живым в жилое.
Дуня пожаловалась Мамонту, что ее всю трясет и она никак не может согреться.
На этот раз Мамонт Петрович проявил сообразительность. Поближе, поближе, вот так; одним теплом живо согреемся, и таежная лань – долгожданная лань прильнула к нему, а кум Ткачук укутал их сверху дохою, довольный, что грозный Головня наконец-то смягчил свою партизанскую душу и слился с жинкою; геть, сивый! Геть!
А под дохою в угревье свой мир и свои сказки-побаски…
– Боженька! Как все неожиданно произошло, – лопочет Дуня, пригретая Мамонтом Петровичем, и он отвечает ей:
– Очень даже великолепно произошло. Теперь я окончательно и бесповоротно воскрес из мертвых. За такую ситуацию я бы еще три года пластался на позиции.
– Не надо больше позиций, Мамонт Петрович. Я так рада, что вы вернулись. Если бы я знала, что вы живой… но я теперь не одна…
– Само собою, Дуня. Нас теперь двое. Окончательно и бесповоротно, – ответил Мамонт Петрович и, призвав на помощь всю свою отвагу и отчаянность, поцеловал Дуню в щеку, а Дуня лопочет, что она не одна совсем в другом смысле; она беременна.
– У меня будет ребенок. Нет, нет! Я не замужем. Он убит бандитами. Я только что узнала в Каратузе. Он был командиром Минусинского отряда ЧОН и погиб в бою с бандою Ложечникова. Сергей Петрушин, – соврала Дуня. Надо же кого-то назвать отцом своего будущего ребенка. – Он мне говорил, что вместе с вами был у Щетинкина.
– Петрушин? Сергей Петрушин? Очень даже великолепно помню, – ответил Мамонт Петрович. – Так, значит, он был командиром отряда чон? В нашей крестьянской армии он командовал всей нашей артиллерией. Из унтер-офицеров. Справедливый большевик и полностью за мировую революцию. А тебе, Дуня, скажу так: тут никакой твоей вины нету. Такое наше время. Если будет ребенок – само собою будет, – вырастим, следственно. Никаких разговоров быть не может.
– Боженька! Я такая несчастная! – еще теснее прижалась Дуня к Мамонту Петровичу, вдруг вспомнив не Сергея Петрушина, погибшего от рук бандитов, а Гавриила Иннокентьевича Ухоздвигова. Но разве посмеет она сказать грозному партизану Головне, что ребенка ждет вовсе не от Петрушина, а от Ухоздвигова!
Хорошо Мамонту Петровичу сидеть в обнимку с Дуней; таежная лань, у которой так красиво выгибались ладони лодочками, и сама она в свои пятнадцать лет была нетерпеливая, призывно-ищущая, наконец-то угрелась под полою его шинели, и губы ее жаркие, жалящие будто накалили до белого свечения сердце кузнеца, впору хоть подкову из него куй, и Мамонт Петрович, впервые вкусив сладость женских губ, опьянел и до того размягчился, что готов был примириться со всем белым светом. А со стороны, как бы с другой планеты, доносится песня кума Ткачука:
Ой, хмелю ж мий, хмелю —
Хмелю зелененький,
Де ж ти, хмелю, зиму зимував,
Що й не развивався…
Ой, сину, мий сину,
Сину молоденький…
Де ж ти, сину, ничку ночував,
Що й не разувався…
Поет кум Ткачук, радуется кум Ткачук в предвкушении свадьбы грозного кума Головни. Мерин винтит хвостом, а рыси не прибавляет.
На дороге послышалось гиканье – кто-то ехал следом.
– Эй, с дороги! С дороги!
Ткачук свернул в сторону. Кто-то пролетел на тройке, впряженной гусем. В кошеве ехали четверо, торчали пики винтовок. И еще пара лошадей, впряженных в сани. Ткачук разглядел пулемет:
– Матерь божья, гляди, кум!
Еще одни сани с пулеметом и люди с винтовками. И еще такие же сани. Конные в полушубках. Карабины за плечами, при шашках, только копыта пощелкивают. Карабины, шашки. Рысью, рысью, рысью.
Ткачук притих на облучке, сгорбился; Мамонт Петрович успел