самым носом Сорочьей Похлебки…
— Поймали оха, теперь не воротишь, — фатально проговорил Патрон.
Начальство ожидало раскаяния со стороны преступников, но результат получился совершенно обратный. Только один От-лукавого испытывал несколько времени что-то вроде угрызения совести, а Дышло и Патрон все время чувствовали себя правыми, даже больше — как люди, честно исполнившие свой долг. Бурса по этому исключительному случаю проявила свою сущность во всей ее нравственной красоте. Сознание не могло придти на помощь этим искалеченным людям, которым были чужды самые простые человеческие чувства. Бурсацкая закваска давно вытравила в них все человеческое…
В продолжение трех дней, пока покойник лежал в больнице, он еще раз должен был сделаться свидетелем самых отчаянных сцен. Днем, из боязни внезапных вылазок Сорочьей Похлебки, читальщики держали себя осторожно и читали над покойником с грехом пополам. Зато ночью, когда все засыпало в училище, бурса начинала ходить на головах. Появлялись на сцену Епископ, Атрахман и Шлифеичка, а вместе с ними врывалась самая кипучая струя бурсацкой жизни. Епископ облекался в ризу и начинал служить, художественно передавая теноровые возгласы Сорочьей Похлебки; От-лукавого набивал кадило углями и вместо ладана по больнице разносился густой дым жестокой солдатской махры. Это кощунство над покойником и над религией доставляло бурсе постоянное удовольствие, вроде того, какое она испытывала, наказывая «грешников». Мысль о будущем являлась редко и обыкновенно резюмировалась коротко и ясно: «Мелетий будет кожу оттягивать…»
— Пусть дерет, на спине-то не репу сеять, — каждый раз повторял Патрон, встряхивая своей отчаянной головой.
Бурсу смущало немного только одно обстоятельство, именно: почему Мелетий не отодрал сразу Епископа, Атрахмана и Шлифеичку. Догадкам и предположениям не было конца.
— Вот погодите, дайте Мелетию только похоронить Фунтика, — говорил От-лукавого, — тогда он вам три шкуры спустит…
— А вы чем святее нас? — огрызался Епископ.
— Мы? Мы получили свою порцию, а вас Мелетий оставил на прок. Ужо так взлупит, что небо с овчину покажется.
— И пусть лупит…
Через три дня Фунтика похоронили, и бурса замерла в ожидании грядущей экзекуции.
В течение этого времени училищное начальство с своей стороны переживало самые тревожные минуты. Вопрос сводился на то, кто кого перетянет. Планы инспектора воспользоваться смертью Фунтика, как средством подставить ножку отцу Мелетию, приводились к исполнению опытной рукой архиерейского послушника. Сам инспектор не показывался на глаза владыке, предпочитая оставаться в тени до поры до времени. Между тем по городу начинали уже ходить самые упорные слухи об убийстве какого-то бурсака, и архиерейская челядь нюхала чутким носом, не будет ли какой поживы из такого исключительного случая. Все дело кончилось тем, что инспектор успел, наконец, подать владыке донос на отца Мелетия, которого, между прочим, обвинял в смерти Фунтика. Смотритель был вызван в архиерейский дом и здесь получил строжайший выговор за слабое управление училищем, а также и необходимую инструкцию, как поступить с убийцами.
Бурса какими-то, только ей известными путями успела проведать весь ход этого дела, за исключением резолюции владыки. Последняя оставалась загадкой. На второй день после похорон Фунтика все дело разъяснилось. Смотритель и инспектор заявились в четвертый класс самым торжественным образом. У бурсы екнуло сердце при одном взгляде на величаво таинственную фигуру Сорочьей Похлебки. Отец Мелетий был бледнее обыкновенного и смотрел кругом покорным, убитым взглядом.
— Не угодно ли будет вам, отец смотритель, прочитать резолюцию, — предложил инспектор, меряя класс уничтожающим взглядом счастливого победителя.
— Нет, уж лучше вы сами прочитайте, отец инспектор, — ответил отец Мелетий, опуская виноватые глаза.
Инспектор откашлялся, еще раз оглянул притихшую бурсу, медленно развернул несколько листов бумаги, свернутых трубочкой, и прочитал с чувством и внушительными паузами резолюцию владыки о немедленном увольнении из училища с единицею в поведении От-лукавого, Дышло и Патрона. Бурса в первую минуту хорошенько не поняла смысла витиевато написанной резолюции и переглянулась, ожидая продолжения, то есть порки. Инспектор поймал этот нерешительный взгляд и пояснил:
— Телесного наказания больше не будет, а воспитанники будут увольняться по мере необходимости. Теперь, для первого раза, увольняются только трое, а после… Ну, да сами увидите, что будет после, — прибавил инспектор с самодовольной улыбкой. — Кто попадется в табакокурении, а тем паче в употреблении спиртуозных напитков — немедленно будет уволен из училища. Так и знайте… Лентяям будет то же самое: не хочешь учиться, ступай дрова рубить. Поняли?
Класс ответил мертвым молчанием — все переглянулись, все еще не понимая хорошенько значения инспекторской речи. Мелькнуло несколько недоверчивых улыбок и вопросительных взглядов.
— Как же это так, братцы, — проговорил в раздумье От-лукавого, когда начальство вышло из класса.
— Чего, как же? — задорно спрашивал Патрон.
— Да того… учились-учились, а теперь нас же и по шеям. От-лукавого в первую минуту никак не мог освоиться с мыслью, что с сегодняшнего дня более не будут нужны ни греческие спряжения, ни латинская грамматика, ни катехизис Филарета. Питание исключительно одними бурсацкими экземплярами, шумная жизнь занятной, мертвящая скука классных занятий и запретные наслаждения по ночам в Лапландии — это был своего рода заколдованный круг, вне которого бурса испытывала себя лишней и ни к чему не годной.
— Нет, ты вот что мне скажи, — кричал Патрон, — поднимали на воздуси Фунтика все, а исключают нас троих… Это несправедливо!
— Подлецы, — гудел Дышло.
— Это все Сорочья Похлебка… Епископа первого надо было исключить, а потом Атрахмана, — размышлял Патрон, отгибая два пальца на руке. — А я еще думал в дьяконы, после посвятиться, толстую дьяконицу подобрать… Вот тебе и дьяконица!
— Прежде драли, — задумчиво говорил Дышло, припоминая разные случаи из тревожной жизни Чугунного Апостола, голова Дышло была уже так самим богом устроена, что мыслительный процесс совершался в ней путем подбора приличных случаю фактов. Мысль Дышло ползла от факта к факту, как по лестнице, и решительно отказывалась подниматься над землей. Это был реалист до мозга костей; он прирос к земле, как растение.
В настоящую минуту все трое исключенных думали по-своему: Патрон был возмущен несправедливостью начальства и ни на мгновение не задумывался о том, что его ждало за стенами бурсы, — это был человек минуты, всецело растворявшийся в настоящем; Дышло был смущен тем, что не мог подыскать в летописях Пропадинской бурсы подходящего прецедента настоящему случаю; если бы таковой прецедент отыскался, он отнесся бы к своему увольнению совершенно равнодушно. От-лукавого, добродушная, увлекающаяся натура, был поражен неожиданностью: он уже сросся с мыслью о жестокой лупке Мелетия и вперед пережил грядущее испытание; теперь От-лукавого чистосердечно жалел оставляемую бурсу и в порыве откровенной грусти вырезал перочинным ножом на многострадальных дверях занятной, на поучение грядущим поколениям:
Я в пустыню удаляюсь
От