творчески переосмысливали идеи вождя, но сути не меняли. Культура сталинского времени, по наблюдениям специалистов, хотя и приветствовала иногда инициативу, была принципиально монологична. Об этом свидетельствует и довольно анекдотичный случай с началом дискуссии по языкознанию 1950 г. По воспоминаниям секретаря газеты «Правда» Л. Ф. Ильичева, Сталин вызвал его для того, чтобы ознакомить с работой молодого «талантливого человека с периферии», которого он назвал «просто гением». Когда Ильичев увидел статью, то в конце была поставлена фамилия талантливого провинциала: И. Сталин. Это была знаменитая статья по вопросам языкознания[192]. Нескромность и своеобразный юмор вождя можно оставить за скобками. Здесь важнее другое: шутка символически указывает на то, что Сталин повсюду. Он везде: и в центре и на периферии, он и вождь и «молодой талантливый автор».
Особую роль играли «сталинские указания». На деле они часто звучали туманно, но всегда были «исчерпывающими»[193]. «Без знания этих указаний не может обойтись ни один историк, какой бы эпохой и какими бы конкретными вопросами он ни занимался»[194]. Имея мифические «исчерпывающие» указания, историки, тем не менее, совершали ошибки. Объяснялось это только тем, что они их либо не поняли, либо сознательно проигнорировали. Последнее уже квалифицировалось как саботаж и вредительство.
«Сталинские указания» сродни приказам гениального полководца, ведущего свои войска от победы к победе: «Сталинские указания, касавшиеся как общеметодологических проблем, так и отдельных конкретных вопросов истории, стали основой решительного перелома на фронте исторической науки»[195].
Значительный интерес представляет и язык Сталина, воплощенный в том числе и в главных для историков директивных текстах и выступлениях. В семиотике принято выделять естественный и искусственный языки. Искусственный язык разрабатывается учеными специально для того, что сформировать универсальные непротиворечивые термины, понятия и категории, исключающие или минимизирующие двоякое толкование. Сталин всегда предпочитал естественный язык, подразумевающий различные интерпретации и восприятия. Этим частично можно объяснить и особую любовь диктатора к истории, где терминология значительно проще и неопределеннее по сравнению даже с другими гуманитарными дисциплинами. Помимо того, что самого Сталина можно обвинить в недостаточной образованности, популизме, эта любовь объясняется и тем, что в естественном языке проще подстраивать смыслы под собственный дискурс, трансформировать их, в нужный момент показывая, что имелось в виду совсем не то, что усвоили слушатели или читатели. Такая позиция позволяла играть роль единственного интерпретатора.
Определяя свой статус в советской символической иерархии, Сталин позиционировал себя как «Ленин сегодня». Другой вариант: «Сталин — ученик Ленина». Таким образом, если следовать за терминологией семиотики, Сталин — это цитата Ленина. Не будем вдаваться в рассуждения о том, насколько это верно. В данном случае это не важно. Необходимо подчеркнуть другое. Помимо культа отца-основателя, являющегося обязательной чертой для любого общества и государства, это отражает бинарность советской символики[196]. Маркс-Энгельс, рабочий-колхозница, Чапаев-Фурманов, Ленин-Сталин, революция — контрреволюция, красные — белые и т. д. Данный код прослеживается в исторической мифологии. Например, «Кутузов — ученик Суворова» — схема, которая была реализована как в популярных, пропагандистских сочинениях о русской военной славе, так и в серьезных научных монографиях.
В первое десятилетие существования советской власти к прошлому демонстрировалось пренебрежение. Пафос строительства нового общества и разрушения наследия предыдущего не способствовал обращению к истории. В 30-е гг. значение образов прошлого в идеологии заметно возросло. Связать это можно не только с поворотом к построению «социализма в отдельно взятой стране» и культивации «советского патриотизма», но и с растущим противостоянием, в том числе и символическим, с Германией. В Третьем Рейхе история играла структурообразующее значение. Исторические образы являлись фундаментом довольно иррациональной идеологии. Как следствие, внешнеполитическая доктрина нацизма делала особый акцент на мифологизированное прошлое. Советская сторона должна была дать адекватный ответ, в том числе и мифо-исторический. Отсюда сборник статей «Против фашистской фальсификации истории» (1939), фильм режиссера С. М. Эйзенштейна «Александр Невский» (1938). Так историки и история оказались на передовой идеологического фронта.
Метафора фронта, войны являлась фундаментальной в советской мифологии. Пропаганда конструировала милитаризированный дискурс, внедряя в общество менталитет «осажденной крепости», мобилизационную психологию. Даже за урожай приходилось биться. Историческая наука — не исключение. Регулярное напоминание о том, что история — важный участок идеологического фронта, — обыденность для советских историков. Особенно это стало популярным во время и после Великой Отечественной войны, когда военная терминология тотально заполнила социальное пространство. Отсюда и популярная метафора — «прорыв исторического фронта». Любое обнаруженное идеологическое упущение в работе историков оценивалось именно так. Фронт могли прорвать внешние враги (буржуазные историки), но куда чаще его прорывали враги внутренние, то есть даже находясь внутри страны, историк был на линии фронта. Это наблюдение позволяет утверждать, что в пространственном континууме советского мифа фронт был повсюду, он не имел четких границ. Немаловажно и другое: «прорыв фронта» мог произойти не только, да и не столько из-за действий врага, сколько из-за бездействия или оплошности самих «солдат» невидимого фронта. Любое послабление — это предательство. Метафора фронта как нельзя лучше поддерживала атмосферу напряжения и мобилизации, насаждавшуюся в обществе. Ведь мало где человек находится в таком же напряжении и так же мобилизован, как на фронте.
Фронт — это еще и демаркационная линия между своим миром и миром врага. Мифология фронта была важным элементом изоляционистской политики. Как известно, за линию фронта перебираются только перебежчики или разведчики. Отсюда стандартизированные отчеты советских историков о посещении международных конгрессов, больше похожие на рапорты о проведенных диверсиях и операциях.
Элементом милитаризированной психологии является и культивировавшаяся «воинственность» советской интеллигенции. В частности, к историкам постоянно обращали призывы не забывать о партийности и воинственности, объединенных в корявом словосочетании «партийная воинственность». Причем, особая воинственность требовалась всегда, но особенно здесь и сейчас. С точки зрения идеологии, советский историк не мог расслабиться ни на минуту. Война закончилась, но дальше еще сложнее — в мирное время враг не так очевиден, нельзя терять партийную бдительность! Наглядно это видно на примере кампаний по борьбе с «буржуазным объективизмом».
Военизированная атмосфера предполагала наличие героев. Героика — отличительная черта молодого советского государства. Эпоха «Великого перелома» требовала образцы для подражания. Первоначально такими образцами, сообразно советской социально-политической идеологии, были рабочие, которых презентовали как титанов, словно сделанных из стали. Характерными героями первых десятилетий советской власти были «герои физического, а не интеллектуального типа»[197]. Наиболее ярко этот образ отразился в соцреализме: на страницах литературных произведений и экране[198]. Советские герои — это люди действия. Отсюда такая любовь советской пропаганды к Ивану Грозному, Петру I, простоватому, но энергичному Суворову, революционерам и т. д., ведь все они — люди действия. И совершенное неприятие мятущегося интеллигента. В данном символическом контексте работники интеллектуального труда оказывались на периферии советской картины мира.