глубоким знанием дважды рожденные, смирившие душу и победившие гнев. Я дух Вселенной и прародитель мира, и я буду пребывать во сне, пока не пройдет тысяча юг».
Суддходана читал священные тексты, а думал о сыне, который был близок ему и дорог, а вместе как бы принадлежал не только ему одному, а еще и людям и Небу. Сын в его сознании распадался на странную и в сущности невозможную множественность. Вот вроде бы и говоришь с ним и слушаешь приятный спокойный голос и в то же время как бы и не с ним говоришь и слушаешь не его — сам-то он пребывает в другом месте и стремится к чему-то особенному.
В священных книгах Суддходана старался найти ответ на беспокоящее и не мог, и в нем усиливалось убеждение, что сын все отдаляется от него и мыслями далек и устремлениями, точно бы уже теперь знает о своем предназначении.
Суддходана замечал необычную утесненность в воздухе, не однажды у него возникало чувство, что он перенасыщен духами поменявших сущность людей, и тесно в воздухе не только от их возрастающей множественности, а и потому, что пребывают они в предощущении особеннного события, которое все в них растолкает, сделает крайне суетливыми. Он помнил, это чувство усилилось, когда родился сын, вдруг помнилось, что суетливость в духах возросла, они стремились оказаться поблизости от младенца, а то и прикоснуться к нему. Суддходана даже как бы слышал зависшее в воздухе, от духов ли, а может, от дэвов, а то и от Богов, тоже спустившихся с неба и со вниманием взирающих на младенца:
«Он есть освободитель мира. Он поможет тем, кто жаждет Неба, кто истомлен жаждой и не умеет найти дорогу к себе».
Суддходана слушал, и смуглое лицо его точно бы напрягалось, а в глазах прочитывалось душевное смятение, и не было в царе сакиев удовлетворения от пришедшего к нему знания, он не хотел бы делить сына ни с кем, даже с Богами, и был тверд в своем нежелании и часто обращался к священным текстам, точно бы ища в них особенной для себя твердости. И не находил ее.
6
Большой белый лебедь кружил над тихим прудом. И малая посеребренная рябь не пробежит по задремавшей глади воды. Лебедь не спешил опуститься на эту как бы застывшую в чутком недвиженьи, умиротворенно спокойную гладь, над которой низко нависали, свесившись тяжелыми повлажневшими цветами, водяные лилии и розы, а так же подобные небесной птице ослепительно белые лотосы. Он, лебедь, с высоты точно бы любовался дивной землей, отсюда она была вся проглядываема отчетливо и ясно и давала ему настроенность на продолжение захватывающего дух полета, вселяла восторг в его грудь. Он видел чудные образы диковинных птиц. Он не встречал их в жизни и догадывался, что нету никаких птиц, они как бы рождаются в его существе, а потом исторгаются им и уже самостоятельно продолжают свой полет. Да, лебедь догадывался, но не хотел ничего менять, было приятно, что он не один в приближении к земле, от которой дух захватывало. И он кружил, кружил, не зная усталости, и что-то кричал тем, близ него пролетающим птицам, в надежде, что они поймут его и вместе с ним испытают восторг. Он заметил, что его стремление обратить на себя внимание не пропало даром, вот уже и те птицы закричали и быстро-быстро заработали крыльями. И он возликовал сильнее прежнего, как вдруг что-то случилось, обожгла боль в боку и сразу перед глазами сделалось темно, он не понял, что произошло и почему исчез свет, силился найти его в себе, но из этого ничего не вышло. Он почувствовал, что падает, и неумело, бестолково замахал крыльями, но тут же, перевернувшись через голову, в какой-то момент заметил, что и те белые птицы тоже падают, и с ними что-то случилось…
Он ударился острой грудью о мирную гладь воды и боль мгновенно усилилась и уже была не только в нем, а как бы в его окружении, огромная и неподавляемая, не уйти от нее, не спрятаться… Все же лебедь не потерял способности воспринимать мир, и он вдруг ощутил, что кто-то прикоснулся к нему, а потом и поднял его. А дальше… дальше все сделалось смутно и неощутимо.
Сидхартха взял белую птицу. Совсем недавно она представлялась большой и сильной, даже в какой-то момент, наблюдая за нею, он подумал, что она могла бы заслонить огромными крыльями солнце. Но вот теперь она как бы ужалась, и голова у нее была безвольно опущена и правое крыло не ярко-белое, а покрасневшее и мокрое, в нем застряла стрела с темно-рыжим оперением и с черным, утяжеленным, острым наконечником. Сидхартха, помедлив, выдернул ее. Птица на какое-то время очнулась — видимо, от боли — и попыталась поднять голову. Мутная пелена в глазах отступила, они сделались ясными. Сидхартха напрягся в ожидании. Но лебедь недолго пребывал в таком состоянии, голова снова сделалась безжизненной и глаза потускнели, учерненность в них понемногу отступила, осталась почти неживая муть.
Сидхартха так и не понял, отчего лебедь вдруг стал не похож на себя, долго со вниманием разглядывал стрелу. Но она ничем не отличалась от множества других, виденных им, такие же гибкие и сильные, из упругого дерева, стрелы были лишь у сакиев.
Подошел Девадатта, двоюродный брат царевича, темноволосый, широкоскулый, с маленькими, острыми, точно бы все время убегающими глазами, так велико было в них желание не смотреть прямо на человека, а чуть в сторону или повыше его головы. Он взял у царевича длинными проворными руками стрелу и сказал:
— Она моя…
А потом снял с плеча круто загнутый, с коричневой спинкой, лук, светлая тетива тонко зазвенела:
— Я пустил стрелу в белого лебедя.
Он разглядел птицу в высокой траве, обрадовался:
— Это я подстрелил ее.
— Зачем?
— Разве царевич не знает, для чего охотятся люди? — спросил Девадатта с удивлением, хотя знал, как оберегали Сидхартху, чтобы не обеспокоить его мирное существование.
— Я что-то слышал… — медленно сказал царевич. Нагнувшись, он поднял с земли белую птицу, в его сильных руках она очнулась, пошевелилась, вытянула шею, в круглых немигающих глазах что-то вспыхнуло. Сидхартхе стало неуютно, он уловил беспокойство птицы, ее одинокость среди людей.
— Это моя добыча, — сказал Девадатта.
— Я догадываюсь, как лебедь мучается, — точно бы не услышав, сказал царевич. — В птице все напряглось, стало как туго натянутая веревка. Эта веревка дрожит на ветру, касается моих чувств, и я понимаю, как ей