и поздравления, поздравления…
«Юрк, ты думаешь — я молчу? А вот и нет, это я не молчу, это я говорю с тобой. Знаешь, я буду любить тебя вечно, до самой последней черты. И в той, другой жизни тоже! Вот ты наклонился к своему деду и внимательно его слушаешь, а я смотрю на тебя и люблю тебя!
Господи, помоги нам! Сколько еще ждет нас, ждет всякого трудного?! Кто знает! Ты мне как-то шептал: «Не так уж много времени осталось на работу, любовь, жизнь. На ошибки его уже нет!!!»
У тебя-то все в порядке, и так и будет дальше — я верю в это! А у меня? А мои мечты о театре?!?» — Эля засмотрелась на розы и вдруг ей показалось, что это не ее праздник. Пьеро, грустный Пьеро, очарованный дыханием свадебных роз, прикрыл глаза и печально покачал головой.
— Это ты мне про сегодняшнее число? Да?! 13-ое… Забавно, но оно теперь для меня самое счастливое!!!
Раскрывшийся, диковинный железный цветок… Отрада парка. Эльмира задрала вверх голову, и закружился в небе купол Спаса на крови. Улица вдоль канала, разветвляясь причудливыми мостиками, тянется к Невскому. Вот они, окна Пушкинской квартиры. Близко, совсем рядом. Можно дотянуться рукой и постучать в стекло… Они смотрят через канал на одряхлевшую, но гордую своим происхождением, лепнину под крышей дома напротив. Эти дома видели ЕГО, сочувствовали они ЕМУ, или же были так же безразличны к происходящему вокруг, как и сейчас?
…Торжественный хор великих поэтов
Грянул с небес на меня!
— Дуреха, — шепнул мне Пушкин при этом:
— Поэтов любить нельзя! —
Он Мойкой своею меня заласкает,
К груди Черной речкой прижмет…
Когда же очнусь я, — туманом растает
Крылатка с его плеч вразлет!
Эля заглянула в черную топь канала. Вода в нем совсем другая. Не такая, как та, что серебрится у крутых берегов ее родного города.
— Александр Сергеевич… Так уж получилось, и я полюбила поэта! Судьба! Но у нас все отлично! Я живу здесь, в твоей Северной Пальмире, со своим любимым. Комнатка у нас в чужой квартире, пока приходится снимать себе жилье. Что тут особенного? Ты же тоже снимал эту квартиру? В эти ворота входила прислуга. Фильки, Фомки… Слушай, а нам и прислуги не надо! Негде содержать, да и не на что! Ха, ха… А работу я найду, и тогда заведутся деньжонки, на которые можно будет жить. Как я хочу помочь тебе, Юрка! Любимый!
Мастерская, куда Эля оформилась приемщицей обуви, занимает подвальное помещение большого, старого дома. Сырость, перегар дружного дыхания сапожников и много обуви. Длинные рабочие дни, как несвежие застиранные скатерти.
Перед закрытием клиентов уже нет. Сапожники, набравшись, давно разбрелись кто куда. Эле еще надо посчитать и сверить их сумму по хрустящим бумажкам квитанций. Туфли, ботинки. Детские, взрослые, мужские, женские… Сколько их!
— А ведь можно и придумать что-нибудь с ними! Как Чаплин с пирожками. Когда обувь в магазине, она безлика и неинтересна. Так себе, стоит и все. Но стоит ее купить кому-нибудь, да еще и поносить! Эти туфли, ботинки приобретают совершенно определенный характер, они оживают. У них появляется душа. Особенно это видно, когда где-нибудь в прихожей они стоят в ожидании своих хозяев, на которых похожи. — Эля задумалась и отложила в сторону пачку квитанций. За ее спиной полки с обувью.
Там, на второй сверху стоят поношенные, но ухоженные на шпильках с перламутровыми пуговками сбоку на носке. Эля сегодня старается не смотреть в их сторону.
Они, эти шпильки, вчера так кокетничали со стоящей рядом парой мужских туфель!
— Как нам хорошо вместе с вами! — вздыхали мужские.
— Да? Но вы же не знаете, нам-то хорошо с вами, или нет. Откуда такая уверенность? — жеманничали на шпильках. — Знайте, завтра за нами придут. Возможно даже утром и мы… Никогда не увидимся больше.
— Как жалко! Но у нас впереди еще целая ночь!
И почти тут же в мастерскую вбежал гражданин и, предъявив квитанцию, забрал эти мужские туфли.
С той полки теперь из темноты одиноко посверкивают капли перламутровых пуговок.
Под ними старые, разношенные башмаки, принявшие формы стопы с подагрическими шишками, ворчат со скрипом:
— Не вышло у этих со штаблетами-то! А уж больно старались, аж чуть с полки не сиганули. Возню какую-то поднимали!
— М-м-да, — периодически выдает пробитый пулей сапог с чьей-то крутой ноги. Эля потянулась, встала из-за стола и стала собирать сумку. Она перетянула старенькой бабушкиной шалью грудь, одела демисезонное пальто и, выключив свет, по крутой, вонючей лестнице выбралась на улицу.
Продрогший трамвай и холод обрушившейся в этот год на Ленинград зимы…
Черные улицы проглотили огни.
«Кто придумал этот город?» — и дрема смеживает веки, и леденеют руки, ноги.
Я — церковь без крестов,
Лечу, раскинув руки,
Вдоль сонных берегов
Окаменевшей муки.
Я — вера без причин,
Я — правда без начала…
Ты слышишь, как вскричала
Душа среда осин?
Я — птица без небес,
Я — каменное эхо,
Полузабытых мест
Печальная примета.
Полночная луна
Мои бинтует раны,
Да серые туманы
Купают купола…
Я — церковь без крестов,
Стекаю вечно в землю,
Слонам ушедшим внемлю
Да пению ветров.
В душе моей темно,
Наколки об изменах.
Разбитое стекло.
Истерзанные стены…
Ю. Шевчук
Юрин голос рвет зал и его церковь без крестов летит в вечность, отгребаясь белой, израненной грудью. У Эльмиры перехватывает горло, жжет глаза. Толпа пульсирует, отдаваясь ревом в ушах.
— Шев-чук! Шев-чук!!!
«Грандиозно!!! Я знала, что в Питере его так будут принимать! Его принял и понял этот город!» — Эля закрыла глаза — «Я так счастлива! Не подходите ко мне! Я могу зареветь». Весь мир вокруг пришел в движение, застигнутый лавиной единого выхлопа чувств. Он подхватывает Эльмиру, раскачивая гигантскими качелями вверх-вниз, и замирает сердце.
Потом, уже дома, как во сне, друзья и разговоры, разговоры…
— Юр, ты устал?
Эля проводит рукой по его щекам.
— А здорово-то как было!
— Любимая, любимая ты моя. Так бывает, когда мы вместе. Ты мне приносишь удачу, как тогда в Уфе… Ты появилась в моей жизни, и все сдвинулось с мертвой точки.