Король замолчал и несколько отступил назад.
Царевич наклонил голову, показав при этом Сигизмунду свою широкую, приплюснутую, угловатую, как и вся голова, маковку. Когда голова эта поднялась опять прямо и гордо, то по бледному лицу скользило что-то неуловимое — не то тень, не то свет. Одно можно было уловить — это то, что свет глаз, до того момента как бы несколько потускневший или слинявший, снова обострился, снова принял ту неуловимую двойную игру и двойную цветность, которая поражала когда-то и Григория Отрепьева, видевшего в этой двойной цветности «пелену», закрывавшую «в кладезе души» этого таинственного юноши как бы «другого человека», поражала она и Марину, для которой глаза этого непонятного человека были так же непонятны, как и для астрономов — блеск Сириуса…
— Благодарю вас, ваше величество, и за участие, и за милость, — сказал он, скользнув своими неразгаданными глазами по глазам Сигизмунда. — Участие я принимаю, как неоплатный долг моего сердца, а милость — как временный, обеспечивающий моею совестью и моею царскою гордостью заем. Проценты по нём я возвращу вашему величеству и Речи Посполитой с евангельской точностью.
Теперь голова его уже не наклонялась, и король должен был в свою очередь потупиться. Но он не сказал больше ни слова, потому что не был на то уполномочен страной, над которою царствовал.
Димитрий вышел медленно, как бы ощупывая почву, но которой ступал. Сопровождавшие его паны хранили молчание. Один Мнишек юлил и рассыпался мелким бесом.
— Поздравляю, ваше высочество, с признанием ваших прав королём Речи Посполитой, — лепетал он, немножко картавя. — Половина дела уж сделана: конь осёдлан, нога в стремени — остаётся только сесть в седло.
— Ну… конь-то брыкливый, — заметил Вишневецкий.
Димитрий молчал. Его упрямая голова работала, взвешивала слова и оттенки слов короля: «Ни слова о прямой поддержке моих притязаний. Хочет, да не смеет. Колпак, надетый на чучело в порфире, за которое должны говорить тысячи голосов, а чучело своего голоса не нашло под колпаком. Расправляйся, значит, сам, а мы твоими руками московский жар загребём. О, я-то расправлюсь, только вам же жару за пазуху наложу», — шептал он, неслышно шевеля губами и медленно следуя через королевские апартаменты к ожидавшей его коляске.
Толпа у дворцовых ворот была ещё больше. Тут же, у ворот, находились два всадника, вид которых и одеяние привлекали неудержимое любопытство всей массы народа, собравшейся на площади. Всадники имели на головах высокие, стоячие, из чёрных барашков шапки с красными верхушками в виде мешков, свешивавшихся набок. В руках у них было по длинному копью. И сами они и лошади их были обвешаны оружием. Тут же, около них, стоял монах и целая толпа каких-то пришельцев с бородами и в необычном для Кракова одеянии. Наконец, тут же хлопотал и пан Непомук, энергически размахивая руками.
Когда коляска с Димитрием и Мнишеком выехала из дворцовых ворот, изумлявшие своим видом краковян всадники наклонили и скрестили свои копья в знак того, что отдают честь сидящему в коляске. Коляска остановилась. Димитрий глянул на всадников, на монаха, на толпу бородатых людей, и по лицу его пробежала молния, голова поднялась — весь он словно вырос и словно от лица его брызнули искры.
Монах низко поклонился ему — они, видимо, узнали друг друга.
— Здравствуй, Григорий, — сказал Димитрий ласково.
— Государю-царевичу много лет здравствовати, — отвечал монах.
— А вы что за люди? — обратился Димитрий к всадникам.
— Мы атаманы славнаго войска Донского, государь-царевич, — отвечали всадники, продолжая держать свои пики крестообразно.
— Кто именно и за каким делом пришли ко мне?
— Я атаман Корела, государь-царевич, — отвечал один из них.
Это была низенькая, с пепельными волосами и голубыми глазами невзрачная фигурка. Всё лицо его было в рубцах, шрамы перекрещивались и по щекам, и по лбу. Но тем страшнее выглядывало это странное лицо из-под меховой высокой шапки и невольно наводило страх на толпу. Даже пан Непомук — «отличный рубака», по словам якобы самого нунция, и шляхтич в женских котах, бравший якобы Вену со Стефаном Баторием, — и те пятились от маленького чудовища, ловко сидевшего на борзом коне…
— Я атаман Нежак, — отвечал другой, высокий, статный, хотя и калмыковатый, товарищ его.
— За каким делом вы пришли с Дону? — повторил Димитрий.
— Челом бьём тебе, государю-царевичу, и кланяемся всем тихим Доном, — отвечал Корела.
Точно слёзы, блеснуло что-то на глазах Димитрия, и он глубоко взволнованным голосом произнёс:
— Спасибо вам, атаман Корела и атаман Нежак. Спасибо вам, атаманы-молодцы… Спасибо всему тихому Дону и славному войску Донскому. Я не забуду вашей службы, когда стану царём на Москве. Ступайте за мною.
Коляска тронулась.
— И нас, и нас, государь-царевич, нас, московских людей, возьми с собою! — закричала та часть толпы, которая своими бородами и длинными зипунами привлекала такое внимание краковян. — Не покидай нас, батюшка, в чужой земле, — гудела толпа.
Димитрий сделал знак, чтоб и они следовали за ним. Вся площадь заволновалась, полетели в воздух шапки, но голоса всех покрывались рёвом двух глоток — пана Непомука и шляхтича в женских котах:
— Hex жие! Hex жие! Hex бендзе Езус похвалены!
VII. Димитрий и Марина у гнезда горлинкиРанним майским утром 1604 года по глухой части воеводского парка в Самборе пробираются две женские фигуры. По самому цвету платьев, в которые они одеты, по цвету шляп, бантиков и иных украшений можно издали безошибочно догадаться, что та из них, которая повыше, — блондинка, а которая немножко поменьше — брюнетка. Тень, падающая от деревьев, скрывает их лица, и только изредка солнечный луч скользнёт то по голубому банту блондинки, то по белым лентам брюнетки.
— Ах, Сульцю, Сульцю! — говорит эта последняя с тоном печали в голосе. — Если бы ты знала, как я вчера плакала, когда увидала их. Прихожу, а они, бедненькие, приняли меня за свою маму, обрадовались, пищат, плачут от радости…
— Плачут?.. И ты видела их слёзки? — насмешливо спрашивает блондинка.
— Ах, Сульцю, какая ты нехорошая. Разве же можно смеяться над такими вещами? У тебя сердца нет, я тебя и любить после этого не буду, — говорит огорчённая брюнетка.
И она, отвернувшись, ускорила шаги.
— Нет, нет, душечка Масю, я пошутила… Ведь ты знаешь меня. Ну, прости, расскажи же. Ну, так обрадовались, плачут?..
— Да, да, гадкая Урсулка, да, плачут, злая медведица. Ведь Урсула — значит медведица… Плачут, действительно плачут. Я хотела погладить их, а они думают, что мама хочет их кормить, да своими розовыми ротиками и хватают меня за пальцы. Я и разревелась.
— Да где ж их мама?
— Ах, всё это противный Непомук наделал… Вчера, ведь ты знаешь, был у папочки званый обед в честь этого Димитрия… царевича. В этот день, говорят, 15 мая 1591 года, где-то в московском городе Угличе зарезали того мальчика, которым подменили настоящего царевича. Так папочка и вздумал праздновать, — конечно, из любезности, свойственной всем полякам, — вздумал праздновать день спасения царевича.