нашей семье произошли события, о которых я должен рассказать.
Уже второй месяц шла война. Отца забрали в Красную Армию. От него и от Виктора мы получили письма. А вот от семьи дяди Коли Четверикова никаких известий.
В Белостоке год назад у них родилась вторая дочь, и мы ждали всю семью в гости. Пришла телеграмма, они выезжают в воскресенье 22 июня… И все! Связь оборвалась…
— Как же она там с двумя малыми детьми? — Сквозь слезы причитала мама. — Николая в армию сразу, а она как, Таисия?
Шел август. Все тревожнее становились сводки Совинформбюро. «…Ожесточенные бои… наши войска оставили города…» — пугающе вибрирует голос диктора в черной тарелке репродуктора. Уже и в нашем далеком от фронта Сталинграде стали появляться беженцы, которых называют эвакуированными. Это горькое слово у всех на устах. Но полную меру его горечи мы узнали, когда в нашей семье появилась хворая тетя Тая Четверикова с детьми.
Когда прошли первые слезы и радость встречи — семья Четвериковых жива! — все мы ужаснулись их виду. Грязные, в засаленной одежде. Дети то и дело тянутся ручонками к своим головкам и скребут пальчиками в волосах. Глаза загнанных зверьков. Мама нагрела воды и попыталась увести девочек на кухню, чтобы вымыть, но детей нельзя было оторвать от матери.
— Поезд еще не вышел из Белостока, а нас уже бомбили, — сквозь кашель прорывался простуженный голос тети Таи, — и так всю дорогу… И по Белоруссии, и по Украине… Все побросала, только детей берегла…
К вечеру в нашем доме была мать Андрея. Она расспрашивала о своих польских родственниках. Но тетя Тая только качала головою.
— Виделись с ними за день до войны. Ядвига Яновна принесла вам гостинец. Собиралась провожать нас. Все у них было нормально. Вацлав Вацлович выхворался и внуки здоровы… — Это тетя рассказывала о семье старшего сына Потоцких, в которой жила старуха. — Наш поезд утром должен уходить, а на рассвете стрелять начали. Николай нас на вокзал, а там столпотворение. Затолкал меня в вагон, а детей уже в окно подавал… А про ваших… — виновато повернулась в сторону матери Андрея тетя Тая и молча развела руками.
С тех пор мы ничего не знаем о польской части семьи Потоцких, а с русской произошло вот что. Как я уже говорил, в самом начале лета сорок второго в наш поселок с войны вернулся Андрей. Он легко носил свое здоровое и немного погрузневшее тело на костылях, которые смастерил сам. Передвигался Андрей, кажется, еще быстрее, чем раньше. Его нога раскачивалась меж костылей так же неутомимо, как маятник часов-ходиков.
В то лето мне запомнилось два случая. Остроты Андрея, когда я надел полуботинки старшего брата, которые были номера на четыре больше моей ноги. Андрей тогда под дружный хохот ребят спросил:
— Малый, а не жмут ли тебе они в плечах?
Другим случаем был его рассказ «где он потерял свою ногу». Слышал я его «на окопах». Лето сорок второго уже перевалило середину, и фронт от Харькова и Ростова неудержимо катился к Сталинграду. Все население выходило за город на сооружение оборонительных рубежей. Вместе со школьниками приходил сюда и Андрей. Как военный человек, он руководил нашей работой, а когда у кого-то из нас ломался инструмент — лопата, кирка или тачка, на которой мы возили землю, он тут же принимался за ремонт. В сильных и ловких руках Андрея, казалось, все горит. Он садился в тени под кустиком и одним топором да куском проволоки чинил наш инструмент.
Подсаживались к Андрею и мы, мальчишки, чтобы перевести дух и послушать его рассказы о войне.
— Нога моя где-то гниет под Тихвином. Отбивали мы у немцев этот город. Бои страшные. Бросили сюда нашу морскую бригаду, и взяли мы город. Радость. Пошли наступать дальше, но немец уперся. Не сдвинешь. Вот тут мою ногу и отрубило. Осколок снаряда ударил в бедро. Нога переломилась. Я ремнем стянул бедро и стал отползать от воронки, назад к дороге, чтобы меня санитары подобрали, а перебитая нога за бурьян и лозу цепляется. И не дает мне ходу. Разрезал я мокрую штанину. Глянул, а нога моя только на подколенном сухожилье держится… Взял и отхватил ее ножом, вместе с клешей…
Меня поразил этот рассказ. Как человек мог отрезать свою собственную ногу?
— Зачем же ты ее… — спросил я у Андрея. — Она же еще живая… Врачи могли спасти…
— Ногу, может, и могли, а меня вряд ли, — ответил Андрей. — Если бы я не выполз из той балочки, меня бы уже замерзшего нашли санитары…
А через месяц начались бои в пригородах Сталинграда, и наша связь с семьей Потоцких оборвалась. Завод, где работала мать Андрея, как и многие предприятия города, не эвакуировался, он до последних дней выпускал военную продукцию. Однако до нас доходили вести, что Потоцких видели на переправе через Волгу. Но это случилось после 23 августа, «черного дня Сталинграда», когда была самая страшная бомбежка города. На той переправе творилось смертоубийство, и прорваться через нее гражданским лицам было все равно что верблюду пролезть в игольное ушко.
Так и потеряли мы след семьи Потоцких.
3
Третья встреча с Польшей произошла через полгода, когда «отгремел» Сталинград и мы, немногие оставшиеся в живых его жители, еще не верили, что кончились наши муки. Шла ранняя весна сорок третьего. Все способные передвигаться жители сгоревшего и порушенного города вытаскивали из развалин и оврагов трупы. Боялись эпидемии. За эту «работу» нас один раз в день кормили из солдатских кухонь, которые дымились здесь же у мест захоронения, куда мы свозили убитых.
У одной из кухонь я встретил паренька, своего сверстника, в военной форме. Темно-серая, хорошо пригнанная по росту шинель, хромовые сапожки, фуражка со звездочкой, офицерская портупея, на которой висел по-фронтовому сдвинутый вперед пистолет. Мальчишек Сталинграда трудно было удивить оружием. У каждого оно было, хотя и не могли носить его вот так открыто, как этот парень. Мы прятали свое оружие в развалинах. Меня поразила офицерская форма и военная выправка паренька. Еще больше я был удивлен, когда узнал, что мальчик не русский. Я назвал имя, а он, как и положено военному:
— Завадский.
— Чех, что ли?
— Нет, поляк.
И мне сразу вспомнился Борис и его «Польша́-лапша́». Смерть брата после стольких смертей в Сталинграде была такой далекой, будто она явилась сейчас из какой-то другой моей жизни, которую я прожил еще до своего рождения.
— А имя? — наконец опомнился я.
Завадский назвал, но, наверное, видя мое все еще не проходившее замешательство,