к окну, затем к столу, часам высоко на стене, стакану, а затем к девочке и сказала: «Ну вот, хорошо, что это все уже позади».
– Да, – безучастно ответила Эйвис, глядя перед собой, а потом прибавила: – Наверно, даже лучше, что его больше нет.
– Да, да, но, конечно, тебе не стоит по нем так сильно горевать, – сказала хозяйка.
– А?
– Ну… да нет, я просто так сказала…
– Что?
– Ну… ты ведь знаешь, да?
– А? Что?
– Знаешь… Или не знаешь?
– Что?
– Про папу твоего… он… ну да… Про твоего отца.
– Нет, а что?
– Что он тебе не отец.
– А?
– Ну, что он… он не… не был тебе отцом.
– А? Не отец?
– Нет, твоим отцом был военный.
– Что? Военный?
– Да, военный.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю, и все. Это… ну, это все знают.
– Все-все?
– Да.
Эйвис долго не сводила с нее глаз, а затем убежала к себе, зажимая рот рукой. Женщина осталась сидеть за столом на кухне, словно проболтавшийся попугай. Ее глаза блуждали по полу, а потом она начала мерить свою клетку шагами: убирать со стола, протирать, мыть посуду. Дрожащими руками. Лицо искажено отрицанием. Чудовищнейшая женщина в мире. У сплетниц принцип работы такой же, как у легких: все, что они вобрали в себя, будет выпущено наружу. Для Симоны это была естественная, физическая реакция, она это не контролировала. Она сдерживалась всю зиму – это само по себе уже было подвигом. Так уж оно бывает с этой телефонной станцией. Она не могла молчать до бесконечности.
Мне и самому было знакомо это чувство. На премьерах в Национальном театре я всегда занимал свое место последним. Как сплетничество у Симоны, так и тщеславие у меня было почти физическим проявлением. Скорее я отрастил бы густые черные всклокоченные волосы, чем изгнал из души этого беса. Едва на приеме появлялся фотограф, я сразу поворачивался к нему с улыбкой наготове: «Подбородок повыше, грудь вперед, да, вот так!» Я всегда следовал этим указаниям, которые когда-то дал мне Фуси Аусгейрс. Каждая наша слабость – это сильная сторона, вывернутая наизнанку. Даже Моцарту было необходимо, чтоб ему по два раза на дню говорили, какой он способный. Критикам я не доверяю, но если уж читатели встречали книгу молчанием (так было два раза) и мне не удавалось выжать похвалу даже из моей Ранги, это означало, что в следующем году я уже никуда выбираться не буду. Конечно же, она быстренько научилась хвалить все, что я делаю. Уж она-то была неглупа. И все-таки она здоровалась с людьми из публики, когда торила себе дорогу вслед за мной по шестому ряду к двум местам в середине на премьеру в Национальном театре, – раздавала приветствия направо-налево: «добрый вечер, вечер добрый, добрый вечер, вечер добрый». Как же это раздражало! Конечно, мы были выше этого. Господин и госпожа АвторИсландии. Даже президент с супругой не удостаивались такого подобострастного молчания, стоило им появиться в зале, – потому что дважды вышло так, что я отказался входить перед ними. Честно говоря, когда я так поступал, то пекся в первую очередь о них. Я точно знал, что народ уважает меня больше, чем их. Ах, какой красивый, какой неотразимый звук получается, когда 500 человек встают с мест в шелково шуршащих длинных платьях и с программками в руках. На меня смотрела тысяча глаз – и я почувствовал, что работал не зря.
Эйвис стояла в комнате и смотрела на свою кровать. Глазела в окно. Ее жизнь была заключена, как в рамку, в четыре предмета: покрытое белым лаком распятие, алтарные загородки и гроб. Отец, Отец, Сын и Дух Святой. Дух витой. Вот поэтому она и такая. Вот поэтому ей так и живется: словно здесь не ее дом, а она в плену у чужих гор. Она – наполовину англичанка. Она снова долго-долго не отрывала глаз от своей кровати. Нет, если она еще и из-за этого сляжет… Разве уже не довольно? Сколько всего еще на нее будут нагружать? Военный… Стенли… Вроде бы его Стенли звали… Но сколько бы она ни вызывала в уме это имя, оно было совсем не похоже на имя отца. Наверно, ей надо было бы вынашивать эту новость девять месяцев, чтоб быть в состоянии встретиться с ней лицом к лицу. Она поделилась своими мыслями с Турид, которая отнеслась ко всему этому неодобрительно, зато убедила ее, что тайна их двоих – все еще тайна. «Да, да, ныкто ны узнает». Затем фру заглянула в кухню и там весьма энергично напустилась на свою невестку. И целую неделю с ней не разговаривала. Было больно смотреть, как маленькая нелетающая птичка бредет на телефонную станцию в коротком пальто и с перебитым клювом, который, впрочем, не помешал ей открыто обсудить эту тему с сослуживицами на телефонной станции. К вечеру имя настоящего отца Эйвис было подтверждено дважды в каждом доме Фьёрда.
Значит, Хроульв ей не отец. Он отец только ее ребенку. Но что это меняет? Для нее-то он был папа, всю ее жизнь, всю его жизнь… Нет, довольно! Через четыре дня она прекратила думать о том, кто ее отец. Есть предел тому, сколько багажа настоящее может тащить с собой из прошлого по дороге в будущее. А сейчас – довольно! Девочка шла под этими каменными утесами вдоль дороги на Косу, и ей казалось, что эта грунтовка в колдобинах – ее собственная дорога, ее жизненный путь. Она больше не была дочерью никому. Лишь матерью одному.
Она вошла прямиком в будущее барачное кафе. Она преступала его порог впервые. Оливур был занят писанием вывески, которую они собирались повесить над входом. Тоурд полдня вырезал буквы на выкинутой морем доске, а сейчас вешал на стену зеркало. Грим следил за движениями кисти и объяснял сестре, что по-исландски означает «Skarven». Не осматриваясь вокруг, Эйвис попросила своего пышнобакенбардного брата выйти с ней на берег, а там рассказала ему, что у нее ребенок в яслях в Рейкьявике. Мальчик десяти дней от роду, и ей во что бы то ни стало надо до него доехать. Мог бы он дать ей денег на поездку на юг? Тоурд посмотрел на фьорд, поднял глаза на барак, а затем на эту свою сестру, которую он в последний раз видел восемь лет назад – как она засыпала и просыпалась, – и его наполнило новое хорошее чувство. К нему обратились. У него снова есть семья. Он может помочь. Он возмужал. В уме Тоурд