углы стен, печные трубы, навоз и ямы в развороченном фундаменте. Не дом, а дохлый зверь, изглоданный собаками. От него остались только ребра, хребет и череп. И лежит этот зверь при дороге, впившись боком в землю, а разверстой утробой возносит к небу смертельный смрад. Лежит и тлеет.
В нем раньше текла жизнь. Маленькая, глупенькая. Нисколько не забавная, а бессмысленная и жестокая. Как камень. И любовь здесь была дутой и чопорной, как бумажная роза.
…«она», окончившая что-то с медалью, кутаясь в шаль, то грелась у камина, то тревожила клавиши пианино, исторгая безнадежные звуки плаксивого романса. И…
…«он» был тут же. Курил папиросы, гладил ее руки, может быть, произносил стихи. И неизвестно, чего «он» хотел: приданого ли, заключенного в кованых сундуках, или ее самое, или то и другое вместе, или ни того, ни другого, а просто все это проделывал по инерции сменяющихся поколений.
И много ненужных слез видели стены этого дома. Видели и впитали в себя. Кровное тепло человеческое передалось углам этого дома. Двери во всех комнатах выучились подражать вздохам людей. Диваны, как дремлющие верные псы, умели различать своих и чужих. И по-разному скрипели под мягкими задами людей. Зеркала имели своих любимчиков, которых отражали они прямо картинами. Кошечки фарфоровые, кошечки глиняные, кошечки нарисованные, кошечки живые — были здесь домашними пенатами, и на них-то обитатели дома совершенствовались в христианской любви к ближним.
Все было хорошо и правильно. Даже страдания и слезы назывались должными. И много, много было таких домов.
Но вот пришло время. И такие дома стали лопаться, как тухлые яйца на огне.
— Чуете, как старой жизнью здесь веет? — сказал Петр, держа Машу за обе руки. — Сколько тут соку-то, соку-то в этих кирпичах.
А Маша жалась к какому-то срубу.
— Теперь много этаких домов на растопку взяли, — заметила она.
— А как не брать-то?.. Там тепла барского много. Можно и нам погреться.
— Ведь и верно. Мы вот стоим тут; и снег, и мороз кругом, а здесь, однако, тепло. Будто в доме.
— Живности в кирпиче много.
— То-то у тебя руки… какие горячие… Петя.
— Горячит, горячит старое-то похмелье.
Они стояли близко друг к другу. Становилось жарко, хотя мороз крепчал и звезды сверкали как бриллианты. И воздух сделался липким, сладким. Сладким и пьяным. И старый, старый инстинкт, наследство диких предков, вырастал между ними, Петром и Машей, вступал в свои права как деспот, как хан неразумный, неистовый.
Дурманные поцелуи оттачивали нервы. Мороз крепил поцелуи. И слепой инстинкт, старый, старый, как земля, казался немилосердным тираном. И словно все исчезло. Остался только пьяный, румяный мороз. Он, как мохнатый бог Пан, плясал и крутил в своих объятиях попавшую ему в теплые лапы пару людей.
А потом как будто ничего не было. И как будто было все. Были жизнь и смерть вместе.
Небо все так же искрилось звездами, а земля снегом.
Долго Петр и Маша не могли сказать друг другу ни слова.
— Я даже фамилии твоей, Петя, не знаю…
— Это и хорошо, потому что остается позабыть только имя.
— Как? Почему?
— Нет, нет. Яблоко можно только один раз съесть.
Они пошли обратной дорогой. Петр сделался похож немного на ребенка. Он шутил, шалил, смеялся. Громко, по-доброму.
— Ну, прощай, — сказал он Маше у крыльца ее дома.
— Когда же встретимся?
— А вот т о г д а, когда создадим до конца свое, новое… Понимаешь, такое, когда не надо будет бояться мужей.
— Вот тебе и раз. Ну, тогда нам встречаться будет незачем.
— Значит, не встретимся.
— Коли так — прощай. Создавай свою новую жизнь, — немного обидевшись, сказала Маша.
— Да ты не обижайся… Прощай. В тебе еще много старой закваски. Мы создадим новую… не то, что жизнь… а просто новую…
— Смерть.
— Нет. А только будет лучше жизни. Масленица. Вот что будет. Поняла?.. Да?
Веселый и бесшабашный, Петр обнял ее широким круглым объятием, как брат сестру. Поцеловал в лоб и быстро зашагал в темноту улиц.
На другой, на третий день Маша словно притаилась и чего-то ждала. Но ничего особенного не происходило. И Карла она любила по-прежнему. Жизнь ее потекла ровно, как раньше. Словно на жизненном пути своем она на мгновенье вошла в какой-то светлый круг.
— «Не жизнь, а масленица», — говорил Петр, и она снова очутилась в жизни.
Только одно: когда видела Маша разрушенные для растопки дома, она испытывала легкое чувство страха. Как перед покойником, на могиле которого пировали.
Американец в Европе
Дорогие читатели!
Все столицы больших государств, разве что кроме Москвы, стоят на гнилых, дождливых местах.
Так как мне предстоит рассказать о том, что было в одной из таких столиц, то я должен был бы начать свой рассказ примерно так: «Моросил мелкий дождь…» Но, дорогой читатель, перелистай всю русскую литературу и ты найдешь подобные фразы повторенными бесчисленное множество раз. Поэтому я и не начну так, а просто попрошу тебя, читатель, представлять себе все время моросящий, пакостный дождь, изливающийся на головы моих героев всякий раз, как они оказываются вне четырех стен уютного европейского дома.
I
— Вы русская? — сладкий голос у режиссера и недурные жесты: он расстегнул нижнюю пуговицу своей жилетки (дорогой читатель, не подумай, что это что-нибудь неприличное: в Европе мода носить жилетку с расстегнутой нижней пуговицей).
— Да. — При этом блондинка покраснела, но, вспомнив, что пришла наниматься уже в одиннадцатое место, тотчас же взяла себя в руки.
— У вас есть репертуар?
— Да, я пою.
— А танцы?
— Тоже.
— Это хорошо. Пение нам не требуется. Вот танцы… М… м… м… Вы где раньше танцевали?
— Нигде, дома, впрочем. Хотя…
— Э… э… э… — режиссер пуговицу опять застегнул. Позевнул, бесцеремонно поддернул брюки (живот режиссера выдавался вперед, как вулкан). А потом как-то покачнулся телом, чем дал почувствовать точку, поставленную разговору.
Блондинка растерялась. Заторопилась. Мятые перчатки на пальцы… да вдруг уронила одну. Нагнулась. Режиссер опытным глазом скользнул в ее декольте, которое от наклона чуть-чуть расширилось.
— Да… впрочем… — режиссер крякнул, — нам нужны, но только не танцовщицы, а фигурантки.
— Я могу… — на девушку напал торопливый стих. Она спеша отвечала и неясно думала, о чем говорит.
— Попробуем.
* * *
Ревю. Вермишель представлений, спектаклей-миниатюр. А в заключение на сцене гигантский веер: декорация темно-синего бархата, а по нему радиусами, кверху расходящимися, одна над другой голые женщины, изображающие собою гигантский желтоватый костяк веера. Играет несложная громкая музыка. От старания соблюдать строгое равновесие женские розоватые колени дрожат.
Публика спокойно и чинно, в такт барабанам аплодирует.
Третьей