мои сведения такие, что в цементной камере друг от друга узнаешь. Ты разузнай получше и напиши. Не знаю, ловко ли об этом говорить, но попросила бы ты своего отца тоже выкупить, если только он будет иметь такую возможность. Раз уж Оскара нет, а Янне, я знаю, землей не интересуется, то могла бы и эта торппа достаться потом нам. Пусть только твой отец не сочтет это за какую-то жадность или бессовестность, но ведь так уж все сложилось. Если он сам не хочет покупать землю, так я именно думаю, чтобы он использовал свое право, а мы бы уж потом как-нибудь попытались выкупить. Я не о наследстве здесь хлопочу, не подумайте этого, а о том, что не стоит упускать землю, если есть только малейшая возможность приобрести. Деньги уж как-нибудь потом раздобудем. Конечно, твой отец будет хозяйничать, покуда силы есть, но я-то думаю о том времени, когда дети станут взрослыми. Надо ведь дальше вперед смотреть.
У меня теперь и обувь есть. Выдали ботинки, так что я уже не босой. Хотя в этой камере не холодно. Но нас, похоже, переведут в другой лагерь. Ну, и постыдились, наверно, вести этак-то босиком. Ведь и земля уж небось начинает подмерзать. Наверно, эта осень такая, как и все. Я напишу в другой раз насчет торппы побольше, после того как ты мне сообщишь, как вообще обстоят эти дела. Тебе их растолкует Янне, он, конечно, все знает.
Теперь я мог бы о многом рассказать тебе, поскольку все это позади. Вообще чертовски сложный получился переплет, я долгое время висел на волоске. Стражник рассказывал, что мой приговор был давно готов, но комендант сказал: «Нечего их стрелять по одному, подождем других». И стали ждать. Так что чуть-чуть было. Когда это сказали, я малость обалдел. Я до того старался быть как неживой. Ты не поверишь, я научился сидеть у стены не засыпая, но без единой мысли в голове. Да, эта камера повидала всякое, но в письме многого не расскажешь. Тут станешь и ненормальным, когда ты отрезан от прочего мира. Некоторые тут и заговариваться, бормотать начинали, но я еще до этого не доходил.
Не забудь же описать все, что касается выкупа торпп, и передавай дома приветы. Скажи, я им тоже напишу отдельное письмо, как только соберусь с мыслями. Сыновьям привет от меня. Они будут уже взрослые мужчины, когда увидимся. Но до тех пор все-таки можно говорить и в письмах. Маме можешь сказать тоже насчет бога: скажи, что здесь я и об этом задумывался. Ей будет приятно услышать это. Тоже ведь и у них большое горе, что родных сыновей всех было потеряли. Мы будем уже старыми с тобой, когда увидимся снова. Ты, наверное, меня ждешь, хотя я теперь такой стал, что Преети Леппэнен мог бы меня швырнуть через плечо. Передай и ему привет. Так напиши же насчет того дела. И будь здорова. Я опять молчу о том, что ты и так понимаешь. Твое последнее письмо было для меня больней всего, но об этом поговорим уж потом когда-нибудь. И постарайся объяснить своему отцу это дело. Чтоб он только не подумал, будто это я наследство вытягиваю. Но я хочу приобрести для детей, если можно.
Прощай же покуда и ответ мне напиши к тому сроку, когда я снова буду иметь возможность получить письмо.
Твой муж и ваш отец
Аксели Коскела».
Отто вошел в дом. Анна у плиты сливала воду из картофельного чугунка, а Элина накрывала на стол. С чугунком в руках Анна сокрушалась о селедке, запас которой был на исходе:
— Не привозят, потому что даже торговцам проезда нет. Говорят, и наш-то балагур-лавочник... ах, ошпарила руку...
В последнюю секунду Анна спохватилась, что помянула окаянного лавочника при Элине, и от испуга даже руку себе обожгла. Дочь пробормотала что-то невнятное. В последнее время она часто, бывало, говорила чуть слышно, так что и не поймешь.
Отто начал издалека:
— Слышал я нынче в деревне, будто бы появилась надежда, что эти приговоры теперь будут заменять. Что бы ты сказала, если в самом деле ему заменят пожизненным?
— У меня нет сил думать.
— До меня уже и раньше доходили такие слухи, но я вам не сказывал, пока не проверил как следует... Но теперь, говорят, сообщили официально.— Помолчав немного, он продолжал: — И я уж могу сказать, что это точно... Ты только не ударяйся в слезы, но он спасся. Вот письмо.
Элина смотрела на письмо, но уже по глазам отца видела, что он говорил правду.
Она начала что-то сбивчиво говорить, и все-таки ее пришлось уложить в постель.
Возвращение к жизни тоже было нелегким, потому что радость должна была заново искать давно забытые пути. У нее началась лихорадка, но постепенно, выплакавшись, она затихла. Отец сидел у ее кровати и говорил:
— Конечно, двенадцать лет — это долгий срок... но, наверно, он сократится... это не может быть так твердо.
— Что мне, что мне годы... только бы жив...
Они ели остывшую картошку, но Элина не смогла есть. Она лежала в постели и, когда мальчики поели, тихо позвала их:
— Подойдите к маме.
Ребята подошли, пряча глаза от смущения. Она, ни слова не говоря, обняла их, прижала к себе и отпустила.
Отто пошел с новостью в Коскела, а женщины, уложив детей спать, сумерничали в избе вдвоем. Сжимая в руке платок, Элина тихо говорила:
— Я чувствовала, что жить не в силах... хоть и о детях думала... Конечно, мне иной раз бывало и тяжело... когда на него находила эта мрачность... Но мне достаточно было доброго слова... Иногда я даже думала, что не смогла бы так жить с другим человеком...
— Отец говорит, все так теперь складывается, что их не смогут там держать столько времени...
Элина вытирала платком покрасневшие глаза и нос, изредка всхлипывая.
— Я об этом совсем не думала... Если бы хоть малая надежда... хоть как угодно далеко... А то ведь никакой совершенно...
Постепенно чуткая, искренняя открытость между матерью и дочерью исчезала. Постепенно интонации да и самые предметы разговора становились все более обыденными.
— Если вам перейти тогда в избу? Мы с отцом могли бы спать в горенке. А то вам вчетвером-то будет тесно.
— Да нет, мы, конечно, пока уместимся... Если не переедем туда... Но мне тяжело возвращаться на их землю... Да и вообще... там еще весной