так радости и в Кремле, и в Москве, да и по всей российской земле недоставало. Радость?.. О том забыли и думать. Одно беспокойство, тревога, надсад.
Царь Борис поднял глаза на дядьку и, показав взглядом на мушкетёров, сказал, не размыкая губ:
— Убери.
И пошёл через площадь мимо деревянной колоколенки древней, срубленной, как говорили, ещё великим князем московским Иваном Васильевичем в честь присоединения к Москве Тверского великого княжества, мимо церквей Рождества Христова, Соловецких Чудотворцев к Борисову двору. Шёл, руки за спину заложив, опустив голову и упираясь подбородком в шитый жемчугом воротник. Лицо у него было нехорошее. На празднике такие лица не бывают.
День был добр… Такой день, который от накопленной за лето силы, от неистребимой могучести земли даётся в остатнюю тёплую пору на радость людям, чтобы благодатное солнышко согрело человека, обласкало его, смягчило душу и он во вьюжное, злое зимнее время, вспоминая эту ласку, улыбнулся, обрывая с бороды льдистую намерзь.
Борис сделал шаг, другой, третий, и видно стало, что ногу ставит он, как царю не должно. Слишком тяжёл был шаг. Так идут, когда на плечи давит груз неподъёмный. Оно конечно, царь много несёт на себе, однако известно, что людям ту ношу видеть не след. В царе надобно народу зреть силу, радость, по-бедительность, так как многое в жизни народа от царя зависит. Не всё. Всё то — богово. Но, однако, столько, чтобы людям сытыми быть и жить без страха.
У церкви Соловецких Чудотворцев царь Борис поднял взгляд на купола. Золочёные кресты и шапки куполов горели под солнцем, слепили глаза, но царь, словно не замечая этого, стоял и стоял, не отводя взора и думая о чём-то своём. Перекрестился. Но истовости не было ни в лице Бориса, ни в движении руки. Пальцы слабо коснулись лба, и рука опустилась.
Перед ним торопливо раскрыли ворота Царёва-Борисова двора.
Семён Никитич неотступно шёл следом за царём. Ему надо было многое сказать, но он выжидал удобную минуту. Робел. Из Курска прискакал гонец с тревожными вестями, из Смоленска сообщали недоброе. Да и здесь, в Москве, было куда уж хуже. Недобрые признаки объявлялись. Тучи наволакивались по всему небу над Русью, и он, Семён Никитич, об том ведал. Мужики шалили, казаки на границах волновались, на Волге тати разбивали царёвы караваны… Семён Никитич чугунел лицом, зубы сцеплял. Сегодня ночью здесь в Москве, на Солянке, в собственном доме был схвачен дворянин Василий Смирнов и гость его, меньшой Булгаков. Известно стало, что пили они вино с вечера без меры, а охмелев, чаши поднимали за здоровье царевича Дмитрия. Поутру в застенке, вытрезвленные под кнутом, оба воровство признали, но Василий Смирнов, во зле, опять же сказал:
— Здоровье царевичу Дмитрию! Здоровье!
Кровью харкал. Поносные слова говорил. Рвался на дыбе так, что верёвка звенела, и в другой, и в третий раз сказал:
— Здоровье царевичу, а вы будьте прокляты! Дна у вас нет. Народу вы не любы…
Палач ступил на бревно, подвешенное к ногам Смирнова, тот вытянулся, закинув голову. Но зубы были сцеплены непримиримо.
Меньшой Булгаков тоже волком выказал себя. Иначе не назовёшь. «Как с ними быть? — хотел спросить Семён Никитич. — Что делать?» Но вопросы в глотке застревали, когда взглядывал он в лицо царя.
…Борис шагал по дорожкам сада.
Давно он сажал этот сад. Почитай, двадцать лет назад, едва провозгласили его правителем при Фёдоре Иоанновиче. С любовью сажал, с надеждой на долгое цветение. Заматерел сад за годы да уже и никнуть стал. Многие приметы то выдавали. Корявость объявилась в благородных стволах. Да вот же подлесок густой — рябинки, осинки хилые, ни к чему не пригодные берёзки — набирали силу, стеной вставали, ходу от них не было в саду. И вдруг мысль пришла Борису в голову. «Многие сады расцветали в Кремле Московском, да многие же и гибли». У царя Бориса углы губ поднялись в усмешке. «Может, земля здесь не та, — подумал он, — чтобы сады цвели вечно?» Но вопрос задал, а отвечать не захотел.
Глянул на дворец.
Тёмной громадой вздымался старый Борисов дворец. Крепкие стены, тяжёлая крыша, в глубоких амбразурах окна и, как нездоровая чернота под глазами, свинцовые отливы по низу оконных проёмов.
Царь даже остановился, оглядывая дворец. Вскинул голову. Медленно-медленно вёл глазами по крыше, по стенам, словно кирпичи считал.
Но Борис кирпичей не считал.
Крыша дворца — лемех лиственничный, которому стоять сотни лет, — была сплошь покрыта опавшим листом, старым от прошлых многих лет, слежавшимся тёмным от времени, однако ущерба или изъяна какого, несмотря на этот недогляд, на крыше не обнаруживалось. На стенах красного кирпича так же, как и лемех лиственничный, сработанный на долгие годы, объявилась замшелость. Сырой мох серо-зелёного цвета, бархатно блестя под солнцем, въедался в камень, но Борис знал, что это не вредит стенам, они крепки, могучи и не пропустят сырости. Однако царь об том сейчас не думал, хотя и отметил взглядом и опавшую листву на крыше, и пятна мха на стенах. Мысли его были о другом. Смягчившись лицом, он подумал, что был счастлив в этом дворце. Счастлив, как бывает счастлив только молодой человек, которому всё удаётся. А в те годы ему удавалось всё, в нём играла сила, и он вдруг на мгновение, как прежде, ощутил в себе тепло молодой, бурлящей крови. Это было как жаркий ветер, дохнувший в лицо. И наверное — да он и сам того не сознавал, — дабы продлить мгновение ощущаемой в теле силы, шагнул вперёд, протянул руку и коснулся стены дворца. Бориса обожгло холодом. Царь резко отдёрнул руку и отступил назад, как ежели бы его ударили.
Семён Никитич обеспокоенно спросил:
— Что, государь? Аль неладно чего?
Широкой ладонью, срывая мох, провёл по стене.
— Мужиков сей миг призовём…
Царь, не отвечая, пошёл в глубину сада по шуршащей под ногами листве. Что мужиков можно призвать — он знал. Знал, что можно убрать опавшую листву с крыши и светлым песочком из Москвы-реки очистить стены так, что красное тело кирпича выявит ядрёную сердцевину, горящую жаром дубовых углей, на которых их обжигали. Но только всё то было не нужно. Видел: дворец построен крепко. Это было явно. Стоять может долго. Так долго, что и заглянуть в его будущее трудно. И подумалось Борису, что вот себя-то он укрепить так, как укрепил эти камни, не смог. А ту тёплую, бурлящую, молодую кровь, что на мгновение вновь заиграла в нём, не вернуть. «Ничто не повторяется, — до боли закусывая губу и отворачивая лицо