Необычайный успех фильма объяснялся тремя обстоятельствами. Один из существенных факторов состоял, конечно, в том, что официальная религия, с неодобрением взиравшая на увлечение Террой, распространенное среди жадных до сенсаций сектантов, пыталась фильм запретить. Второй центр притяжения образовал небольшой эпизод, не вырезанный лукавым Витри: в ретроспективной сцене, посвященной давней французской революции, невезучий статист, игравший подручного палача, так неуклюже пристраивал на гильотину артиста Стеллера, исполнявшего роль артачливого короля, что сам остался без головы. И наконец, третья причина, гораздо более человечная, состояла в том, что исполнительница главной роли, пленительная норвежка Гедда Витри, основательно раззудив зрителей узкими юбочками и соблазнительными отрепьями, в которых она появлялась в экзистенциальных эпизодах, выходила на Антитерре из капсулы в чем мать родила – естественно, совсем крошечной – миллиметр доводящей до одури женственности, танцующей в «магическом кругу микроскопа» подобием похотливой феи, иные позы которой кололи глаз, черт меня подери! посверком припудренного золотом лобкового пуха!
Во всех сувенирных лавках от Агонии в Патагонии до Мошонкамо на Ла Бра д’Оре появились малютки-куколки ПСТ и брелоки ПСТ из коралла и слоновой кости. Во множестве нарождались клубы ПСТ, ПСТ-потаскушки, жеманно семеня, выносили мини-меню из отзывающих космическим кораблем придорожных закусочных. Груда писем, за несколько лет мировой славы скопившихся на столе Вана, позволяла заключить, что тысячи в той или иной мере неуравновешенных людей уверовали (поразительное следствие визуального воздействия фильма Витри—Вина) в тайное, скрываемое правительствами тождество Терры и Антитерры. Реальность Демонии вырождалась в пустую иллюзию. И то сказать, мы ведь тоже испытали все это. Действительно же существовали на свете политики, которых именовали в забытых комиксах Старой Шляпой и Дядюшкой Джо. Тропические страны приводили на ум не только девственно дикую природу, но и голод, смерти, невежество, шаманов и агентов далекого Атомска. Наш мир и в самом деле был миром середины двадцатого века. Терра вынесла дыбу и кол, бандитов и бестий, которых Германия неизменно рождает, берясь воплощать свои мечты о величии, вынесла и оправилась. Наши же русские пахари и поэты вовсе не перебрались столетья назад в Эстотию и на Скудные Земли – но гибли и гибнут вот в эту минуту по рабским лагерям Татарии. Даже правителем Франции был никакой не Чарли Чус, учтивый племянник лорда Голя, а раздражительный французский генерал.
6
Нирвана, Невада, Ваниада. А скажи, моя Ада, не добавить ли мне, что лишь при последней нашей встрече с бедной бутафорской мамочкой, вскоре после моего предвкусительного – то бишь предвестительного – сна насчет «Можете, сударь», она прибегла к mon petit nom[349] Ваня, Ванюша – ни разу прежде, – и так странно, так нежно это звучало… (голос стихает, звенят батареи).
– Бедная бутафорская мамочка, – (смеется). – У ангелов тоже есть веники, чтобы выметать из наших душ мерзкие образы. Моя черная нянька носила швейцарские кружева со всякими белыми рюшечками.
Внезапно по дождевой трубе с громом проносится глыба льда: разбилось сердце сталактита.
Их общая память хранила свидетельства порой воскресавшего отроческого интереса к странной идее смерти. Есть один диалог, который славно было бы вновь разыграть в волнующихся зеленых декорациях наших Ардисовских сцен. Разговор о «двойном ручательстве» вечности. Только начни чуть раньше.
– Я знаю, что в Нирване есть Ван. И я пребуду с ним в глубинах of my Hades, моего ада, – сказала Ада.
– Верно-верно (необходимые сценические эффекты: птичий щебет, слабо кивающие ветви и то, что ты называла «сгустками золота»).
– Поскольку мы с тобой сразу и любовники, и брат с сестрой, – воскликнула Ада, – шансы не потеряться на Терре, встретиться в вечности для нас удваиваются. Четыре пары глаз в раю!
– Точно-точно, – сказал Ван.
Да, примерно так. Одно серьезное затруднение. Странное, переливчатое, будто мираж, мерцание, исполняющее здесь роль смерти, не должно появиться в хронике слишком рано, но все же необходимо, чтобы оно сквозило и в самых первых любовных сценах. Дело нелегкое, однако не скажу – непосильное (мне все по силам, я способен сплясать на моих фантастических руках хоть танго, хоть чечетку). А кстати, кто умирает первым?
Ада. Ван. Ада. Ваниада. Никто. Каждый надеялся уйти первым, косвенно предоставив другому возможность пожить подольше, и каждый желал уйти последним, чтобы избавить другого от горестей или хлопот вдовства. Ты, например, мог бы жениться на Фиалочке.
– Благодарствуйте. J’ai tâte de deux tribades dans ma vie, ça suffit. Милейший Эмиль говорит: «terme qu’on évite d’employer». Весьма разумно!
– Не на Фиалочке, так на здешней гогеновской деве. Хоть на Иоланде Кикшоу.
А зачем? Хороший вопрос. Ну ладно. Эту часть отдавать Виолете на машинку не стоит. Боюсь, мы заденем за живое a lot of people[350] (ажурный американский ритм). Э, брось, искусством никого обидеть нельзя. Еще как можно!
На самом деле вопрос о первенстве в смерти теперь почти не имел значения. Я хочу сказать, что ко времени, когда начнутся всякие страсти-мордасти, герою и героине предстоит так сблизиться, сблизиться органически, что они отчасти сольются, обменявшись сущностями, обменявшись страданиями, и даже если описать в эпилоге кончину Ваниады, мы, писатели и читатели, все равно не различим (близорукие, близорукие!), кто, собственно говоря, уцелел – Дава или Вада, Анда или Ванда.
У меня была одноклассница по имени Ванда. А я знал девушку, которую звали Адорой, мы встретились в последнем моем флорамуре. Отчего это место книги все кажется мне чистейшим sanglot?[351] А что в умирании хуже всего?
Ну, ты ведь понимаешь, что у него три грани (тут есть грубое сходство с обиходным складнем Времени). Во-первых, у тебя выдирают всю память – конечно, это общее место, но какой отвагой должен обладать человек, чтобы снова и снова проходить через это общее место и снова и снова, не падая духом, хлопотать, накапливая сокровища сознания, которые у него непременно отнимут! Засим вторая грань – отвратительная телесная боль, – на ней мы по очевидным причинам останавливаться не станем. И наконец, имеет место безликое лжебудущее, пустое и черное, вечность безвременья, парадокс, венчающий эсхатологические упражнения нашего одурманенного мозга!
– Да, – сказала Ада (одиннадцатилетняя, то и дело встряхивающая головой), – да – и все же, возьми паралитика, который забывает все свое прошлое постепенно, удар за ударом, который паинькой умирает во сне и который всю жизнь верил в бессмертье души, – разве такой конец не желателен, разве он не утешает?