Японцы, по-видимому, ободренные прекращением нашего огня, палили без разбору во все время нашего удаления от города. Не имея достаточного числа людей на шлюпе, коими можно бы было сделать высадку, не в состоянии мы были предпринять ничего решительного в пользу наших несчастных сотоварищей (всех людей на шлюпе оставалось с офицерами 51 человек).
Потеря любимого и почитаемого ими капитана, который о них в переплытии великих морей и при переменах разных климатов толикое прилагал тщание, потеря прочих сослуживцев, исторгнутых коварством из средины их и, может быть, как полагали, лютейшим образом умерщвленных, – все сие до неимоверной степени огорчило служащих на шлюпе и возбудило в них желание отмстить вероломству до такой степени, что все с радостью готовы были броситься в средину города и мстящею рукою или доставить свободу своим соотечественникам, или, заплатя дорогою ценою за коварство японцев, пожертвовать самою жизнью. С такими людьми и при таких чувствованиях нетрудно было бы произвесть сильное впечатление над коварными врагами, но тогда бы шлюп оставался без всякой защиты и мог легко быть предан огню. Следовательно, всякое удачное и неудачное покушение осталось бы в России навсегда неизвестным, равно и собранные нами сведения в сей последней экспедиции при описании южных Курильских островов и много времени и трудов стоящее описание географического положения сих мест не принесли бы также никакой ожидаемой от того пользы.
Отошед далее от города, стали мы на якорь в таком расстоянии, чтобы ядра с крепости до нас не могли доставать, а между тем положено было написать к попавшемуся в плен нашему капитану письмо. В оном изложили мы, сколь чувствительна нам была потеря в лишении своего начальника и сослуживцев и сколь несправедлив и противен народному праву поступок кунаширскаго начальника; известили, что отправляемся теперь в Охотск для донесения вышнему начальству, что все на шлюпе до единого готовы будут положить жизнь свою, если других не будет средств к их выручению. Письмо подписано всеми офицерами и положено в стоявшую на рейде кадку. К вечеру мы еще оттянулись по завозу далее от берега и провели ночь во всякой готовности отразить нечаянное нападение неприятеля.
Поутру мы видели с помощью зрительных труб вывозимые из города на вьючных лошадях пожитки, вероятно, с тем намерением, чтоб мы не покусились каким-либо средством сжечь город. В восемь часов утра, руководствуясь, хотя с крайнею печалью, необходимою должностью службы, отданным от себя приказом принял я по старшинству моего чина шлюп и команду в свое ведение и потребовал от всех остававшихся на шлюпе офицеров письменного мнения о средствах, какое кто из них признает за лучшее к выручению наших соотчичей. Общим мнением положено оставить неприятельские действия, от которых еще может сделаться хуже участь плененных, и японцы, может быть, покусятся чрез то и на жизнь их, если она еще сохранена, а идти в Охотск для донесения о сем вышнему начальству, которое может избрать надежные средства к выручению захваченных, если они живы, или к отмщению за коварство и нарушение народного права в случае их умерщвления.
На рассвете послал я штурманского помощника Среднего на шлюпке к поставленной на рейде кадке осмотреть, взято ли третьего дня положенное наше письмо. Он, не доехав еще до оной, услышал в городе барабанный бой и возвратился в чаянии, что из города его атакуют на гребных судах. И в самом деле приметили мы одну отвалившую байдару, но она, несколько отъехав от берега, поставила еще вновь кадку с черными флюгарками. Увидав сие, мы тотчас снялись с якоря в намерении подплыть ближе к городу и послать гребное от себя судно осмотреть помянутую кадку, не найдется ли в оной письма или чего другого, по коему бы мы могли дознаться об участи наших товарищей. Но скоро приметили, что сия кадка прикреплена была к веревке, у коей конец был на берегу, с помощью коей нечувствительно притягивали ее к берегу, думая таким образом заманить шлюпку ближе и завладеть ею. Приметя сие коварство, мы стали тотчас на якорь. При малейшей возможности ласкали мы себя надеждою узнать об участи несчастных спутников наших, ибо с того самого времени, как сделались они жертвою японского вероломства, судьба их была для нас совершенно неизвестна.
С одной стороны, думали мы, что мстительность азиатская при таком неприязненном расположении не допустит их оставлять наших пленных долгое время в живых, а с другой – рассуждали, что японское правительство, похваляемое всеми за особенное благоразумие, конечно, не решится оказать мщение над семью человеками, во власть его попавшимися. Теряясь таким образом в неизвестности, мы ничего не могли лучшего придумать, как показать японцам, что считаем наших товарищей живыми и что никак не воображаем, чтоб в Японии жизнь попавшихся в плен не также сохранялась, как в прочих просвещенных государствах. На сей конец послал я мичмана Филатова к одному оставленному без людей селению, на мысу находящемуся, приказав ему оставить приготовленное и укладенное порознь с надписями для каждого из офицеров белье, бритвы и несколько книг, а для матросов платье.
14 числа с горестными чувствованиями оставили мы залив Измены, по справедливости названный сим именем офицерами шлюпа «Дианы», и пошли прямейшим трактом к Охотскому порту, будучи во все почти время окружены непроницаемым густым туманом. Одна сия туманная погода причиняла плаванию сему некоторую неприятность; ветры же были благоприятны и умеренны. Но ужаснейшая из всех бурь свирепствовала в душе моей, доколе мы по тихости ветров несколько дней плавали в виду ненавистного острова Кунашира! Слабый луч надежды по временам подкреплял мой унылый дух. Я льстился мечтою, что мы еще не навсегда разлучены с нашими товарищами; с утра до вечера я осматривал в зрительную трубку весь морской берег, надеясь узреть кого-нибудь из них, на челноке спасшегося из жестокого плена по внушению самого провидения.
Но когда мы вышли в пространство Восточного океана, где зрение наше за густотою тумана простиралось только на несколько сажень, тогда самые мрачные мысли мною овладели и не переставали днем и ночью наполнять мое воображение различными мечтами. Я жил в каюте, которую пять лет занимал друг мой Головнин, и в которой многие вещи оставались в том же порядке, как были положены им самим в самый день его отъезда на злополучный берег. Все сие напоминало весьма живо о недавнем его присутствии.
Офицеры, входившие ко мне с докладами, часто по привычке ошибались, называя меня именем господина Головнина, и при сих ошибках возобновляли скорбь, извлекавшую у них и у меня слезы. Какое мучение терзало душу мою! Давно ли, думал я, разговаривал я с ним о представлявшейся возможности восстановить доброе с японцами согласие, которое было нарушено безрассудным поступком одного дерзкого человека, и в чаянии такого успеха мы вместе радовались и душевно торжествовали, что сделаемся полезными нашему Отечеству. Но какой жестокий оборот последовал вместо сего? Господин Головнин с двумя отличными офицерами и четырьмя матросами отторгнут от нас народом, известным в Европе только по лютейшему противу христиан гонению, и участь их покрыта для нас непроницаемою завесою. Такие размышления доводили меня до отчаяния во всю дорогу.