их создало, то, что любит Хемингуэя и меня, не велело ему говорить об этом дальше».
И все-таки, вставая на защиту того, что, может быть, защиты не заслуживало, приветствуя то, что и впрямь вызывает восхищение, Фолкнер по-прежнему повторял, что Хемингуэй не рискует, ставит перед собой недостаточно крупные задачи: он хочет лишь быть «в одном ряду с Бальзаком и Толстым», а надо «стремиться стать выше Шекспира». К тому же заочные отношения двух писателей все время нарушались всякого рода недоразумениями. Что Хемингуэй буквально воспринял слова о «недостатке мужества», мы уже знаем. Потом была другая обида. Защитив Хемингуэя от критиков, Фолкнер заметил, что напрасно тот считает, будто писателям, подобно врачам, юристам и волкам, лучше держаться друг друга. Мол, лишь в стае они похожи на волков, а разгони — и каждый станет собакой. Почему-то Хемингуэй решил, что собакой назвали именно его. Фолкнеру опять пришлось оправдываться.
Даже смерть не принесла полного примирения. Фолкнер ничуть не сомневался, что это было самоубийство; по воспоминаниям дочери, это несчастье никак не давало отцу покоя, в течение нескольких дней ни о чем другом он не думал и в конце концов сказал, сказал, учитывая обстоятельства, жестоко: «Да, конечно, я знаю, он был болен. И все-таки нельзя идти домой столь коротким путем».
Но, конечно, и эта утрата отозвалась в сердце — еще один удар колокола, который и по тебе звонит.
А между двумя литературными смертями Фолкнер похоронил мать. Она была стара, под девяносто, давно болела, только конец всегда неожидан и страшен. Джон Фолкнер вспоминает, что вся семья, а старший сын в особенности, тяжело пережили эту потерю — мать до самых последних дней оставалась столпом, опорой. В ней, рассказывают, неукротимо, сопротивляясь всему на свете, выдерживая любые удары, горел дух борьбы и надежды — того, что Фолкнер считал самым дорогим даром человечности.
Прошло время, и острая горечь сменилась философической примиренностью, спокойным приятием неизбежного. Через несколько месяцев Фолкнер безо всякого надрыва обсуждает с родственниками проект надгробья. Семья, видно, хотела чего-то необычного, во всяком случае — церемониально-торжественного. Старшему сыну эта идея не понравилась: «Полагаю, памятник на городском кладбище надо устанавливать так, чтобы он был естественной частью исторической хроники общины. Либо констатацией факта. Либо вообще ничего не надо. Лучше всего — кто бы под камнем ни лежал — просто выбить даты, место рождения и смерти… Если же эти фактические данные оставить в тайне, надгробье не будет частью хроники городской или сельской жизни, и тогда следует хоронить на домашнем кладбище — останется горькая память близким. А впрочем, я соглашусь с большинством. Маме ведь это уже все равно».
И дальше Фолкнер опять пишет о внуках, как они учатся плавать, о лошадях, как они с каждым днем все лучше преодолевают барьеры, ускоряют ход и т. д. — инстинкт самозащиты жизни в минуты трагедии. «Отец стал совсем другим человеком, — вспоминает Джилл Фолкнер-Саммерз. — С ним стало легче иметь дело — не только семье, но и всем… Он радовался жизни».
Нелепо, разумеется, спорить, и все-таки думаю, что «радовался» — не то слово. Иное дело, что, оказавшись в кольце смертей, Фолкнер, наверное, с особенной остротой почувствовал, что ничто под луной не вечно. И его срок — не за горами. Так что, если хоть на самом дне колодца осталось немного воды, надо ее вычерпать. Другого времени не будет.
Еще раз, теперь действительно в последний, Фолкнер вернулся к писательству.
В начале августа 1961 года Алберт Эрскин с немалым, надо полагать, удивлением прочитал в письме, пришедшем из Оксфорда: «Работа над новой рукописью (а прежде о ней Фолкнер и не заикался. — Н. А.) продвигается неплохо, треть, должно быть, уже готова. Мне кажется, получается забавно. Я уже придумал, как надо написать на супере: «Исключительно важное послание… С высочайшего одобрения… Новая библия западного мира… Свобода воли и частное предпринимательство». Эрнст В. Трублад, литературный и театральный критик, Оксфорд, Миссисипи».
Оживает, как видим, мифический Трублад. Сюжет, впрочем, тоже был придуман давно, только долго оставался нетронутым. Еще в мае 1940 года Фолкнер сообщал Роберту Хаасу: «Кажется, я придумал нечто стоящее и хочу приняться за дело поскорее. Герой напоминает мне Гека Финна — обыкновенный мальчишка двенадцати или тринадцати лет, а вместе с ним — большой, добродушный, отважный, честный, совершенно легкомысленный мужчина с сознанием ребенка; затем — престарелый слуга, упрямый, ворчливый, эгоистичный, довольно-таки неразборчивый в средствах, тоже впавший в детство; далее — проститутка уже не первой молодости, с характером, наделенная щедрой душой и здравым смыслом, и еще — украденная призовая лошадь, которую, собственно, никто из них не собирался красть. Сюжет держится на том, как они странствуют по округе в течение долгого времени, скрываются от полиции, чтобы не возвращать лошадь. Мужчина думает, что это его полиция преследует по пятам, по наущению жены, от которой он сбежал. А на самом деле полицейские ищут исчезнувшего мальчика, за которого родители обещали награду».
Как нетрудно заметить, этот сюжет, со значительными, впрочем, отклонениями вошел в «Притчу». А в оригинальной своей форме воплотился двадцать с лишним лет спустя после того, как был задуман.
Но теперь дело и впрямь пошло быстро. Тогда же, в августе, Эрскин получает новое письмо: «Неожиданно загорелся и окончил черновик книги. Через месяц вышлю чистый экземпляр. Это рассказ о том, как Бун Хоггенбек женился в 1905 году. Он вместе с одиннадцатилетним Маккаслином и негром-слугой (тоже из маккаслиновского рода) крадет автомобиль и выменивает его на скаковую лошадь».
Действительно, ровно через месяц Фолкнер отправляет рукопись в Нью-Йорк. Изменений, сравнительно с черновым вариантом, почти не было — только в заглавии. «Раньше я предполагал озаглавить книгу «Конокрады». Теперь передумал, пусть будет «Похитители» (The Reavers). Но есть старошотландское написание этого слова, которое мне нравится больше: «The Rievers». Так звучит решительнее, напористее, по смыслу это то же самое, но в американском варианте получается слишком мирно, буколически, вроде «Ткачи»[9]».
«Похитители» были опубликованы 4 июня 1962 года. Рецензентам роман, в общем, понравился, — но так нравятся причуды большого писателя. Говорили о милых, симпатичных героях книги, о добродушном остроумии автора, о его любви к фольклору. Хорошая, но «сознательно второстепенная книга» — так выразился один нью-йоркский критик. В другом отзыве Фолкнера назвали «подобревшим Просперо». А в общем, сошлись на том, что «Похитители» по отношению к «Медведю» — это то же самое, что «Том Сойер» по отношению к «Гекльберри Финну». И только Клифтон Фэдимен, по-видимому, прочно сменивший гнев на милость — вот уж действительно подобревший Просперо на литературно-критической ниве, — сказал, что «Похитители» — «роман о смысле доброты».
Действительно, есть этот мотив в романе,