воображение счетом, и к моему возрасту как раз это и пришлось.
Но мировая катастрофа не наступала, и мало-помалу эта женщина будущего у меня превратилась в мою родину, и любовь к ней повела меня по пути странничества: я стал писать о земле, о птицах родных и зверях, как будто я родину свою потерял и она стала показываться мне в этих ветках, почках, березах, птицах, зверях…
– Очень уж хорошо о перепелах пишете, – сказал Горький, – до чего здорово о перепелах!
И, заметив, что мы отбились своим разговором от общества, вдруг всем сказал:
– Предлагаю просить Пришвина рассказать нам о перепелах!
Я не отказался, рассказывал о ловле сетью перепелов с такой подробностью и увлечением, что до крайности заинтересовал своим рассказом Шаляпина. Не сомневаюсь, что рассказ мой возбудил в нем чувство соревнования, и после меня он с особенной выразительностью стал нам рассказывать, как он мальчиком в Казани гонял голубей.
В его рассказе все было так талантливо и необычайно, что все забыли о моих перепелах. В нашем хохоте стали принимать участие и люди с салфетками на плечах. Закончив вечер, Шаляпин им дал на чай сто рублей, – какие большие деньги это были в то время!
– Помните Шаляпина! – сказал он.
Я хорошо помню, с какой иронией поглядел тогда Горький на эту сотенную бумажку и тут же мне сказал:
– Вот это жизнь, а не как у вас – житие.
Рижское дело
Рассказав теперь эту беседу с Горьким, я лет на десять забежал вперед того времени, в котором я впервые почувствовал возможность сделаться писателем. В то время я был в Риге студентом и после Кавказа пришел на практическую работу в социал-демократическую партию под руководством Данилыча (Василия Даниловича Ульриха).
Не один я пришел к этой опасной работе. Большинство юношей – моих товарищей, комсомольцев XIX века, в той или иной степени были под влиянием Женщины будущего и отличались от меня только тем, что я по своим способностям мог больше сказать, они же – больше делать, чем говорить. Не моя в этом вина: я старался делать больше всех, но я был юношей, до последней крайности неспособным к политической работе.
Мое положение в подпольной работе было почти как положение слепого на военной стрельбе. Я был чрезвычайно доверчив, влюбчив в человека, не умел вовремя догадываться о нужном, когда все молчат, плохо выдерживал в себе мысль, болтал.
Но самое главное, из чего вытекали все политические мои недостатки, это что логические выводы ни малейшим образом не убеждали меня. С огромным трудом перечитав всех классиков-экономистов от Смита до Маркса и новейших социологов – Зиммеля, Риля, я делал выводы с помощью их о текущих событиях. Но приходил на собрание более решительный, разбирал логический мой вывод, и я, вместо того чтобы защищаться и спорить, тут же на собрании раскаивался, брал все назад и подчинялся своему противнику и верностью этой новой идее поправлял свою логическую ошибку.
Я очень страдал от своих неспособностей, очень мучился и не мог, как теперь, утешиться и оправдаться своим исключительно образным мышлением. Из экономистов только черствый Рикардо совсем не поддавался моему тайному переводу рассуждений экономистов на язык образов.
Неспособный доверять логическим выводам, я про себя перешептывал выводы Маркса на образы, и какая-нибудь Марксова Золотая куколка, в которую превращаются все товары, и рядом с ними все человеческие ценности: дружба, любовь, искусство – в моем сердце переделывалась в сказочно-злое существо, вроде Кащея Бессмертного, и так все: Прибавочная стоимость, Экономическая необходимость, Акушеры, облегчающие исторические роды нового общества, и в особенности знаменитые, как это уж я сам назвал, Врата обмана. Через ворота фабрики, на которых написано: «Посторонним вход воспрещается», – Маркс вводит читателя посмотреть, как обманывается рабочий и как обирается он в момент своего производства.
Насколько я могу сейчас вспомнить, этот перевод «Капитала» на язык моего сердца порождал во мне какую-то сказку, в которой я сам играл тоже немалую роль, вроде обманутого самим богом Адама: бог велел в поте лица обрабатывать землю, а сам землю эту отдал в руки богатых. Так нет же, не дамся, твоей же заповедью буду добывать себе землю! В таком роде я вел пропаганду среди рабочих в Риге, и Капитал, превращаемый мною просто в Обман, был им чрезвычайно понятен, и всемирная катастрофа в образе светопреставления, и безземельные Адамы, и в особенности Женщина будущего.
Общими усилиями мы, безусые мальчишки, в отношении чистоты Женщины будущего до того довели рабочих, что первое активное выступление их в Риге началось погромом публичных домов.
Хранится ли где-нибудь в архивах это рижское дело, на котором бывший тогда товарищ прокурора, известный потом Трусевич, сделал себе блестящую карьеру в министерстве внутренних дел царской России? Пусть оно и пропало, но я до конца жизни буду память о нем хранить в своем сердце как свидетельство самой жизни о том, что чистейшие романтические мечты юношей и рабочих с простыми, неиспорченными душами в существе своем вполне реальны. Они были так реальны, что не только можно было их воплотить в жизнь, чтоб разгромить публичные дома Риги, но и кое-кому сделать на них себе карьеру начальника полиции…
После тюрьмы и ссылки за эту Женщину будущего мне удалось вырваться в Германию, там явилась возможность хоть ежедневно бывать на рабочих собраниях социал-демократов. Очень просто на этих собраниях познакомился я даже и с самим автором «Женщины будущего» – Августом Бебелем. Та же немецкая деловитость, практичность привели меня к необходимости чему-то учиться в Германии, что-то знать для того дела, которому я служу. Если же глубже посмотреть, то тут, конечно, играло роль и полнейшее отсутствие у тогдашних немецких руководителей того, что я теперь робко называю «общественным романтизмом».
Неизгладимое впечатление в памяти моей оставила встреча в Тиргартене коляски Вильгельма II и поведение друга моего рабочего социал-демократа, у которого я жил на квартире. Никогда русский диакон при встрече архиерея не кадил с таким умилением, как приветствовал взмахами своей кепи этот социал-демократ рабочий своего императора.
Много на чужбине собралось в мою душу, но суждено было, что как раз тут-то, на этой встрече с императором, и треснул мой роман с немецкой социал-демократией, и это пошло мне на пользу: я крепко взялся за ученье и в течение двух лет не только подготовился к государственному экзамену, но между делом прослушал лекции многих знаменитых профессоров по истории, философии и наукам общественным.
Во время этого ученья относительно утраты горячего чувства к рабочему движению я рассуждал, как все в таких случаях при утрате своей юношеской мечты: рабочее дело есть дело, а не поэтическая мечта.