Пришвин М.М.
Дневники. 1946-1947
1946
Январь
1 Января. Погода очень мягкая, с метелицей, как вчера. Я начал рано выходить, сегодня грипп возобновился, валяюсь весь день. Лева был с визитом, говорил, что у него и мать, и теща, и племянница, и так, всем народом, встречал Новый год. Петя поздравил из Эстонии.
Панферов звонил, что «Мирскую чашу» готовит к печати.
2 Января. Грипп дал мне возможность перечитать Некрасова: «Кому на Руси жить хорошо».
Вот было же время, когда поэты шли впереди революции, и в свете их творчества наши политики являются просто дельцами. В этой поэме вся русская революция 1917 года. По этой поэме теперь можно видеть, насколько же подготовлено было сознание народа, прежде чем в борьбу вступили дельцы-большевики.
Удинцев вчера сказал по поводу наступающего цензурного облегчения:
- Но писателей-то совсем нет.
- А маршалов, - ответил я, - вспомните: Ворошилов, Буденный, Тимошенко - какие это маршалы! Но пришла война - пришли маршалы.
Так будет и с литературой: начнется истинно мирное строительство, откроется внимание к жизни народа, явятся писатели. Писатели тоже как грибы растут при подходящей погоде, но грибы нельзя выдумать, а писателей сколько угодно. Дай только тему с оплатой труда - и их явится сколько угодно. И кто даже совсем неспособен к такому труду - выучатся и будут писать.
5
Панферов вчера сказал, что перелом в литературной политике уже совершился:
- Вот я беру «Октябрь» на себя, и мне дали без оговорок: мне гарантировали свободу от чиновников.
Приятно было слушать, но кто же это Панферов-то сам, почему его личный успех у властей является успехом русской литературы? Панферов наивный дикарь, но он русский и, кажется, дерзкий. Возможно, что его успех явится и началом нашего, тем более что он печатает «Мирскую чашу».
Собачки, конечно, не могут между собой разговаривать человеческими словами, но как-то все-таки разговаривают. Для простоты можно принять, что они нашими словами говорят, а то невозможно никак рассказывать.
Хорошо на воздухе: тихо, нехолодно, снежинки нехотя летают, светленько от свежего снега, но выходить на воздух боюсь.
Был Константин Сергеевич Родионов, свидетель старинной
Лялиной жизни. (У него есть в Рогачеве писатель-охотник, ему можно отдать в натаску Жульку. Еще у него есть в Москве брат, тоже охотник, он же сказал о Кузнецове с НИЛа, инженер, охотник, адрес записал.)
Он высказал хорошую мысль о том, что отношения с людьми есть труд, а не удовольствие только, как думают иные «потребители» таких отношений.
Узнал, что Елизавета Влад. Трубецкая умерла в тюрьме в Талдоме, что Гриша в лагере, а другой сын (Андрей или Владимир) вернулся с фронта героем, в орденах. Таким образом, род Трубецких продолжается. Разгром семьи произошел из-за того, что какому-то знатному грузину, вроде Енукидзе, вздумалось поухаживать за княжной Голицыной, племянницей Трубецкого. Легкомысленный «князь» воспользовался этим и отвез Гришу при содействии Енукидзе в Париж. Гриша сильно болел астмой. В
6
Париже Гришу на руках носили, души не чаяли, и астма прошла. Но «князь» опять поехал в Париж и легкомысленно сманил Гришу домой, Гриша и домой не доехал, как понял, в какую ловушку попал он.
Если человек, высказывая какую-нибудь свою задушевную мысль, оглядывается на какой-нибудь авторитет, вроде Достоевского, разделявшего ту же мысль, то помните: этот человек есть не поп, а дьякон. Так вот и этот Родионов - дьякон, конечно, а Удинцев даже дьячок, хотя оба превосходные люди.
В новогодней статье Тихонов пишет о «темах», ожидающих писателей: какая-то ярмарка невест - это темы, а писатель - жених, как в старой Москве, приезжает на ярмарку и выбирает. Между тем невесту еще кое-как, имея в виду «род», можно как-нибудь выбрать, но отношение писателя к теме еще более интимное, чем жениха к невесте. Это никак не родовое или групповое, а только личное отношение. Невеста может и не нравиться, если она богата: стерпится - слюбится Но тема писателю должна нравиться, и выбрать ее он может только сам. Между тем, выводя темы на ярмарки, вы, добрейший Тихонов, тем самым привлекаете спекулянтов, которым выгодно заниматься этими темами.
Лучшее в моих отношениях к Ляле - это никогда не изменяющее мне чувство ее высоты, не поддающееся измерению и вычислению. Вчера, когда Родионов вспоминал старое, и я Лялю в нем ясно себе представил, то как бывает в горах - все хочешь и как хочешь увидеть какую-нибудь прославленную вершину, вроде Адыл-Су, и все облака, тучи, туман, и вдруг как-нибудь нечаянно глянул в ту сторону, и она вся бело-серебряная стоит на фоне синего неба.
Так я и Лялю вчера видел, и снова предстало в непонятной сложности ее падение. Я вполне понимаю, что весь Олег вырос из нее и что она тем самым считает его своим
7
дитем, как мать. Но ведь это до какой-то поры дитё, а дальше оно перерастает материнские чувства, оно становится выше, как Сам Бог выше Богоматери. Вот тут-то, с той высоты на бедную мать и повеяло холодом. И этот-то холод и был причиной, повергнувшей Лялю в бедствие...
Ее падение было ответом на его «аскетизм» (как отчуждение без оправдания): это был грех на грех. Кончилось бы это тем, что он бы сделался не монахом, а писателем и Ляля была бы ему такой же чудесной женой-другом, как мне.
Эти два очень русских человека: Родионов и М.* разговаривали по душам. Р. демонстрировал свое «не простить» в отношении к церкви, но большевикам простил - за победу: немцев ненавидит, как русский.
- Эти воскресшие русские, - ответил М., - меня занимают, вы не один.
- Но мне кажется, что любовь к родине является тут не сама по себе, а как повод «простить»: явно же, наконец, что большевики победили, и это все делается у них «как надо», так надо же как-нибудь чем-нибудь оправдать свое «простить». Вот и явилось это: я -русский.
- А что тут хорошего? Если я, русский, явлюсь как творческая личность, например Тютчев, то чем хуже немец Бетховен или Шиллер? Если же я русский в смысле представителя масс, то в этом смысле нет народности хуже русской, потому что нет мерзости, на какую бы не способен был русский человек. Единственная его сила -это что под огромным давлением он