Рыба не шевелила жабрами, вся потускнела, и прежнего золотого блеска не было.
– Кто тебе дал? – спросила мать.
– Я сам поймал.
– Я сам поймал! Вон у неё изо рта твоя нитка торчит. А на ней – мой крючок!
– Это линь. У тебя вся рубаха в линёвом масле. Ты сними её, я постираю.
Остаток дня Леонтий ходил без рубахи, в одних штанах. Другие рубахи у него были, но и они попали в стирку.
Вечером мать зажарила линя на сковородке, подала к столу, и в это время пришли Толя Долгий и Борис – удилище Леонтию занесли, что он на радостях оставил в лугах.
– Поймали чего? – спросила мать.
Они постояли на порожке и ничего не ответили.
– Линя отведайте. Леонтий поймал, кормилец.
Гости не улыбнулись на слово «кормилец» и почтительно посмотрели на Леонтия и на сковородку, где еле-еле помещался линь, разрезанный на ломти.
Мальчуган положил им в тарелки по самому толстому ломтю и сказал, точь-в‑точь как дедушка, в честь кого его назвали Леонтием:
– Кушайте на доброе здоровье.
Он радовался тому, что гости едят, шмыгая носами, и похваливают, как мама хвалит его. А сам ел мало, потому что давно замечено, что всякий охотник любит угощать своей добычей, да не всякий любит ею угощаться…
Двое в седле
Зазеленела степь, и ветер издалека приносил в посёлок нежнейший, с горчинкой, запах тюльпанов.
Таня оседлала Пургу – светло-жёлтую лошадь с чёрным хвостом и гривой.
И задумалась: «Ехать по цветы или не надо?»
Укорила себя:
– Собираюсь и никак собраться не могу.
Она протяжно свистнула, и Пурга опустилась на колени. Девочка взобралась в седло, посидела, как пряжу разбирая спутанную гриву лошади.
– Поехали, Пурга.
Та прядала ушами, а подниматься не собиралась.
– Ехать в Тихую долину далеко. Засветло приедем – к ужину вернёмся. Я тебе гриву дождевой водой вымою.
Пурга встала и пошла ни шатко ни валко, задевая копытом о копыто, отчего подковы гремели, и было понятно, что держатся слабо.
Самое время подковать или на лето расковать кобылицу, чтобы босиком, без железной обувки побегала она по росе, чтобы ноги у неё отдохнули.
Таня встряхнула поводья, выпрямилась и увидела, что степь раздалась, а небо стало выше и всё-таки ближе к девочке.
Озимые обступали дорогу, стлались до небосвода, лоснились, и ветер с отдыхом гнал по степи, как по морю, зелёные волны. Они подкатывались под ноги лошади, закипали прибоем и пахли хлебом. Вились жаворонки и пели песни о том, что лучше этой степи нет места на земле – во всяком случае, они не встречали лучше.
– Легче, Пурга, легче! Тебе нельзя спешить.
Но кобылица не слушала всадницу и, высоко задирая косматую голову, неслась среди холмов по Тихой долине. Предчувствие встречи с цветами и чего-то ещё сжало и отпустило сердце Тани.
Без приказания Пурга легла на траву, и девочка, как с горки, скатилась с лошади. Таня шла по Тихой долине, а цветов не было. Она нагибалась и пальцами искала и не находила в жирной земле луковицы тюльпанов.
Местность пошла незнакомая с водороинами и овражками, каких прежде не было, и Таня остановилась. Там, где она только что прошла, следа не осталось и трава распрямилась до малой травинки.
Да и там ли она прошла?
Куда теперь?
Пурга бы вывезла куда надо, да не видно её.
Где ж она?
Таня потерянно свистнула и не расслышала самоё себя.
Она собралась с духом, свистнула раз, другой, третий, отчётливей, звонче, и топот, словно эхо, отозвался на её усилия.
Это Пурга бежала к хозяйке, вскидывая копыта, и солнце багрово загоралось на её подковах и гасло.
– Буланая ты моя! Хорошая…
Лицом Таня прижалась к тёплому боку лошади и услышала, как в Пурге гудит тяжёлое сердце. А рядом с ним еле-еле прослушивается шевеление и толкается, быть может, сердечко – быстрое, как колокольчик, как жилка на виске, когда бежишь долго-долго, а после упадёшь в траву и дышишь часто-часто и не надышишься.
– Жеребёночек. – Таня гладила упругий живот лошади. – Говорила я тебе: «Не бегай». Береги его.
Пурга пошла по Тихой долине, остановилась и тихонько заржала.
У ног её на примятом пятачке травы спал человек. Это был мальчик лет шести или семи, простоволосый, губы обмётаны – не простыл ли?
От голоса лошади он не сразу проснулся, сел, протёр глаза, не испугался ни Пурги, ни Тани, нашарил прутик около себя и принялся им стегать траву.
При этом мальчик поглядывал на Таню: дальше-то, мол, что будет?
Девочка спросила:
– Как тебя зовут?
– Мама, – ответил он и поправился: – Ой, нет, не мама – Миша.
Таня подумала: «Почему он назвал себя мамой? Он, наверное, очень любит её – маму-то свою…»
А вслух спросила:
– Ты заплутался, Миша?
Мальчуган молча хлестал траву прутиком.
– Ты не бей траву, – попросила Таня. – Ей, Миша, больно.
Он поднял на Таню глаза и спросил с насмешкой:
– Её, что ли, надо гладить? – И прибавил: – Она не заревёт.
Но сечь траву перестал, и девочка спросила:
– Тюльпаны нынче цвели? Не помнишь?
Миша подумал и ответил:
– Мама говорила: «Они позднее зацветут. Когда тепло будет».
– Ты откуда?
– Мы из Алани.
– Так она в семи километрах отсюда! Чего же ты так далеко убежал, Миша? Заигрался? Я тебя на лошади в Алань отвезу, а потом домой.
Мальчик не удивился, когда Пурга по Таниному знаку опустилась перед ним, устроился в седле между рук наездницы, которыми она держала поводья. И был он такой маленький, что девочка боялась дышать на него и слышала, как он пахнет молоком, теплом и травой.
– Сколько тебе лет, Миша?
Он ответил:
– Наверное, шесть.