и неба,
неба врата
предо мной растворяешь.
...Кто к небу вознес Никорцминду?
Кто создал все это?
Ваятель —
взял он орнамент из тени и света,
на спицах лучей,
что художнику ниспосылают светила
бессонных ночей.
О непреодолимая сила
гармонии,
вечная,
вещая
сила искания,
пришедшая в мир ораторией
ставшего музыкой камня!
Здесь создал творец,
как ему повелели созвездья,
легчайшие арки,
колонн голубые соцветья.
Здесь волею вышней
привел человеческий гений
игру полусветов и мраков
на грань сновидений...
Кто гений? Кто он,
полубог,
чье одно мановение
в двенадцать окон Никорцминды
вдохнуло горение
священное,
линий полет к облакам устремило
и пламенем светлого храма
века озарило?
И Время
вкруг купола
стало подобием нимба,
и церковь в сиянии этом,
как белая нимфа...
Ты в солнце паришь,
ты светла,
высока н надмирна,
но, словно порыв
вдохновения,
ты, Никорцминда,
порыв
разомкнувшихся вежд и простершихся дланей —
всех линийI
Свершенье надежд,
исполнение желаний,
покой и пространство
сердцем ты даришь, Никорцминда,
затем, что стоишь
на грузинской земле
нерушимо.
И в отблеск восхода,
как в сон о тебе наяву,
как возглас восторга,
твой купол
упал в синеву,
мир линий и ритмов,
зов звонов.
Паденье в пространство,
паренье
на плещущих крыльях грифонов
прозрачно
твое, Никорцминда...
Я славлю исканья!
Веками,
храня и меняя обличье,
исканья
из камня.
Венец их пою,
прославляю величье
твое, Никорцминда!
— За нашего бога, мой Гурам! За бога, который не сидит на облаках, не моет бороду, не орошает землю дождем, который ради нас душу отдаст черту!
Я выпил и закрыл глаза. Кругом мерцало, переливалось море синих, розовых звезд. Потом я почувствовал на плече чью-то огромную лапу и открыл глаза. В тумане вырисовывался незнакомый великан с бухгалтерскими счетами в руках. Это был не бог. Это был черт, явившийся за нашими душами.
...Мать сидела у окна и что-то читала. Она была настолько увлечена, что не заметила, как я вошел в комнату. До сих пор я ни разу не говорил ей, что пишу стихи. Она, в свою очередь, никогда об этом меня не спрашивала. Тем не менее я чувствовал, что мать о чем-то догадывается — часто ночью, мучась над непокорной рифмой, я вдруг замечал ее любопытный, настороженный взгляд. Мысли мои путались, я закрывал тетрадь и ложился спать. И вот сейчас я понял, что в руках у матери моя заветная тетрадь.
— Мама!
Мать вздрогнула, быстро захлопнула тетрадь и испуганно взглянула на меня.
— Эту тетрадь, сынок... — она запнулась. — Ты не обижайся... Прочту и положу на место.
Во взгляде матери я уловил мольбу, и мне стало ужасно неловко.
— Что ты, мама! Я просто стеснялся показать их тебе, думал, не понравятся...
— Сейчас дочитаю, осталось два-три стихотворения.
Я вышел на кухню. Когда спустя несколько минут я вернулся, мать накрывала па стол.
— Ну как, мама, понравились стихи? — спросил я с наигранным равнодушием.
Мать улыбнулась и кивнула головой.
— А все же?
— Так себе... — ответила мать.
— Как?! — удивился я.
— Ну да, стихи ничего себе! — повторила мать.
— Не нравятся? — спросил я испуганно.
— А тебе нравятся?
У меня вдруг пересохло во рту.
— Разумеется... Пишу — значит, нравятся... Каждому нравится своя работа.
— Как сказать... Вот я, например, недовольна своей работой — обед получился невкусным.
— То, что не нравится, я выбрасываю!
— А я все же решила оставить, может, тебе понравится. Садись попробуй.
Я нехотя взял ложку. Суп из фасоли показался на редкость невкусным. Я молча отодвинул тарелку.
— Ну вот, оставила тебя голодным! — забеспокоилась мать.
— Мама, чего, по-твоему, не хватает моим стихам?
— Хватает-то всего, все на своем месте: рифма, размер...
— Чего же еще?
Мать долго молчала, закрыв глаза и обхватив руками голову, потом сказала:
״— Стихи — как человек, сынок. Мало разве людей — все у них на месте: руки, ноги, нос, глаза, — и все же это не люди. Смотришь на такого: человек как человек, а узнаешь поближе — нет человека — чего-то ему не хватает именно человеческого... Ты не обижайся, сынок, но твоим стихам тоже чего-то не хватает. Чего-то такого, что нельзя высказать словами.
— Ты хочешь сказать — не хватает души?
— Нет, сынок, души-то в них как раз слишком много, так много, что не
остается места для твоей собственной души.
— Не понимаю!
— В том-то и дело. Не понимаешь...
— Ничего мое тебе не нравится, ничему не веришь. Тебе не угодишь! — вспыхнул я.
— С чего ты взял, сынок? Для меня дорого все написанное тобой, будь то хоть мой смертный приговор. Лишь бы чувствовались в нем твоя душа, твоя кровь, твои думы... Пиши о том, что беспокоит тебя.
— А это что? — схватил я тетрадь.
— Простые упражнения. Ты способный мальчик, и рифма дается тебе легче, чем другим: «край» — «рай», «заря» — «моря». Вот и все, — сказала мать и стала убирать со стола.
Мне еще не доводилось видеть свою мать столь прямой, строгой и бесцеремонной в разговоре со мной. Я смотрел на нее удивленно, даже с испугом. Она почувствовала, что обошлась со мной слишком жестоко, и расстроилась. Движения ее стали резкими, суетливыми. Она опрокинула стакан, уронила ложку и, наконец, разбила тарелку. Я подошел к ней, обнял за плечи и, улыбаясь, спросил:
— Мама, ты думаешь, я обиделся?
— Нет, сынок. Это я сегодня что-то не в духе. А стихи у тебя хорошие. Вот это, например: «Подари мне улыбку твою». Это, конечно, для Гулико?.. Или другое: «Луна над Метехи». И вот это: «Домик мой старый, милый...» Очень поправилось... Гулико ведь нравятся твои стихи?.. Сегодня я сама не своя. Читала с таким удовольствием, и вдруг... Ей-богу, не знаю, что со мной...
Мать разволновалась, язык у нес стал заплетаться, руки дрожали.
— Очень хорошие стихи!