настоящая литература, Андрей, — сказал Джим. — Вы подлинный писатель, и это большая редкость. Я в этом кое-что понимаю и редко ошибаюсь в подобных вещах. Я опубликую ваши рассказы в своём журнале.
Как выяснилось, это был очень известный в американских литературных кругах журнал, где Джим был главным редактором. Джиму удалось втиснуть рассказы Андрея в текущий номер, который вышел довольно скоро. Это совпало и с разными русскими публикациями в журналах. Лена уже подрабатывала корректором (в том журнале, кстати, где царила «старая» эмиграция). А тут и Толстовский фонд неожиданно согласился оказать помощь, и они сняли свою первую квартиру в новом мире — небольшую, двухкомнатную, в Квинсе (в самом Манхэттене это было немыслимо из-за цен). Более того, Толстовский фонд согласился поддерживать их дальше, пока Андрей не найдёт работу, и уже все были согласны, что только в университете или в колледже. Ни Павла, ни Игоря, ни Генриха фонд так не поддерживал. Игорь получал вэлфер, Павел лихо подрабатывал везде, где только можно, в частности журналистом. А у Кегеянов работала Люба — на полставке в русской эмигрантской газете.
Встреча с Джимом в чём-то переменила жизнь Круговых. Он пригласил их в свой дом — жил он недалеко от Нью-Йорка, но в довольно глухом районе, среди фермеров (в Нью-Йорке же у него была квартира в Манхэттене). Там Лена и Андрей познакомились с семейством Джима — с женой, двумя сыновьями и дочерью. Все дети работали редакторами какого-то научного журнала.
И очень скоро эта семья уже принимала Круговых как родных. Это было чудо. Полное отсутствие формального, идиотически-равнодушного отношения — как в большинстве случаев. Оказалось к тому же, что Джим любит Россию. Во всяком случае, она интересовала его, чем-то влекла. А особенный интерес он питал к русской литературе и даже написал книгу о жизни Чехова, которого полюбил как своего сопутника, как близкого человека.
В доме и на квартире его удалось повидать много довольно милых интеллектуалов. Но таких, как сам Джим, не было. Он был единственный.
Познакомил Джим Круговых и с соседями-фермерами. Вместе они побывали в причудливом загородном баре. Фермеры очень понравились Андрею и Лене. Они были крепкие, кряжистые, загорелые и не походили на безумных ньюйоркцев, а главное — с симпатией, без всяких газетных клише отзывались о России.
— Зачем нам воевать? — говорил Андрею розовощёкий американец, даже уже не фермер, а просто житель маленького городка. — Что мы не поделили? Это всё политики крутят свою игру, а мы что? Народ с народом всегда сойдётся. Вы же такие же люди, как мы. Зачем мы будем бросать друг в друга атомные бомбы?
— Да, это абсурд, — соглашался Андрей.
Андрей и Лена изо всех сил поддерживали подобные речи и не уставали повторять, что Советский Союз и его народы не хотят войны, хотя повторять такое в Нью-Йорке они не решались («Сами эмигранты разорвут на месте», — замечала Андрею Лена). Джим, разумеется, тоже считал, что Америка и Советский Союз, при всей их разности, должны жить в мире любой ценой. В общем, наступало какое-то просветление.
— В целом эта цивилизация, конечно, жутковатая, — заключала свои наблюдения Лена, — но некоторые люди не поддаются ей. И среди интеллигенции, и среди студентов, и среди простых людей. А те, на которых лежит её печать, которых она сломила или подчинила себе, видит бог, — жутковатые типы.
— Таких явное большинство, — говорил Андрей.
— Почему? Нам не всё известно. Мы не знаем всей страны. Надо познавать дальше и дальше.
— Архетип-то тот же. Ну, посмотрим. Во всяком случае, это большинство, конечно, жертвы, независимо от того, понимают они это или нет. Ты же видела эти глаза в метро? Вот ведь кого надо, по существу, жалеть…
…Между тем основная их жизнь протекала в огромном городе. По ночам загорались огни, словно уходящий ввысь призрак — Манхэттен они теперь видели со стороны — охватывался огненным пламенем, подчинённым, однако, и контролируемым.
Уже было ясно, что на манифест советских сюрреалистов никто не реагировал. Большинство организаций уже давно ответили, остальные, видимо, и не собирались отвечать. Письма были негативные, но вежливые. В одном, правда, отмечалось, что «мы не намерены помогать — даже „неконформистам“».
Но больше всего Андрея мучила и доводила до бешенства патологическая ненависть к его родине, которая сквозила в американских газетах, журналах и книгах, ненависть совершенно звериная и как будто необъяснимая. Больше всего поражало, что она часто касалась не только «системы», но была направлена на страну в целом, на её людей. Они с Леной думали, что все обычно обвиняют «системы», правителей, цивилизации, но не самих людей. Ибо это уже походило на совершенно нелогичное, расистское человеконенавистничество. В то время как на словах твердилось, что здесь «демократия» и что расизм — чудовищное преступление. Эта ненависть не имела никакого реального основания и внешне походила на болезнь, на сумасшествие, на злобу бешеного животного, которое не понимает, что с ним происходит. Андрей даже боялся рассказывать Лене о таком.
Но ещё раньше этих открытий он постепенно стал видеть в своей душе неожиданное, знакомое ещё по прошлому, но получившее невероятное новое качество чувство, ставшее как бы частью его души. Он стал замечать, что постоянно вспоминает о Москве, о русских деревнях, о своих друзьях, о людях в своей стране. Даже лица почти забытых, почти незнакомых ему людей, всплывающие в памяти, становились бесконечно дорогими, словно он молился за всех них. Всё, что раньше, когда он был там, на родине, почти не замечалось, вдруг точно открывалось снова — своей невероятно глубинной, до высшей бездны, стороной. «И как я не понимал этого раньше, — думал он. — И не я один, другие — тоже. А теперь я вижу это, вижу…»
Мысленно он пытался как можно ярче, почти осязаемо представить их в своём уме — и любить. Всех: знакомых и незнакомых, друзей и посторонних, видимых и невидимых, умерших и живых. Потом это чувство во всём его существе распространялось и дальше — на культуру, на природу, на равнины и деревья, на само таинственное и родное дыхание русской жизни… Он был поражён не самим чувством, конечно. Он ожидал, что это придёт, но не в таком, почти сверхъестественном, зове. «И это они хотят убить тем или иным способом», — думал он среди воющей нью-йоркской ночи.
12
На внешнем уровне было решено погрузиться в общение с эмигрантами. Их уже значительно прибавилось в Нью-Йорке, и среди них были даже те, о которых что-то слышали по Москве. Художники, например. Андрей и Лена