т. д. и т. п. — была сделана мною. Но и у Лосева была не последняя роль: ему принадлежала самая идея книги; он вязал эти связи между Библиотекой и издательством, без чего никакой книги не было бы вообще; и ему же («на свою голову», говорят в таких случаях в России) явилась не иначе как Коровьевым подсказанная мысль — пригласить меня в эту книгу.
Текстологические же и комментаторские работы были сразу разделены. Я готовила Дневники 1933–1936 годов и Воспоминания. В. И. Лосев — Дневники 1937–1940 годов. И было договорено, что я делаю не только свою часть работы, но — с полной отдачей и, конечно, безвозмездно — консультирую всю книгу. Поэтому и предполагалось, что мое имя будет стоять на первом месте.
Но тут, в самый разгар работы (я уже писала об этом в «Записках о Михаиле Булгакове»), произошло событие, впрочем, вполне характерное для советско-российского образа жизни. Некое лицо, имевшее связи в ГБ и ревниво заинтересованное в том, чтобы книга не вышла в свет или вышла бы качеством похуже, нажало на свои «связи». В. И. Лосев был вызван в грозное учреждение и «предупрежден» о нежелательности допуска к материалам архива моей скромной персоны. («А договор?» — слабо поинтересовался он. — «Вот пусть и выполняет договор, — сказали ему. — Без архива»). Тут мое имя составителя переместилось с первого места на второе, а между мною и рукописями, которые я готовила к печати, стали воздвигаться противотанковые «ежи».
К счастью, ни грозное лицо в высоком ведомстве, ни даже мой соавтор не знали, что провалить мою часть работы нельзя: в значительной степени она была уже выполнена, оставалась в основном сверка, и, при всем сопротивлении служащих отдела рукописей, произвести эту сверку мне в конце концов удалось. А вот та часть работы, за которую отвечал Лосев, осталась без защиты.
Эти тетради Е. С. Булгаковой за 1937–1940 годы я читала в разное время. Но не все. Теперь доступ к ним для меня был перекрыт плотно, без зазора. Редактора книги строго предупредили, что мне запрещено видеть не только эти тетради, но их корректуры, верстку, короче, все — вплоть до выхода книги в свет. Милая и терпеливая, как все эти безотказные редакторши России с их грошовой оплатой, она теперь по многу часов сверяла эти тексты сама в отделе рукописей, работала очень добросовестно, но, конечно, уберечься от ошибок не могла[4].
Комментарии же и вовсе приводили ее в отчаяние. Как это принято в России, Лосев представил не готовый текст, а ворох документов, выписок и соображений, которые она должна была превратить в идеальные строки литературных примечаний. Помня, что запрет на допуск меня к комментариям не так строг (все-таки не архивные ценности) и стараясь не выпускать машинные листы комментариев из своих рук (тут запрет в какой-то степени как бы соблюдался), она медленно читала мне их вслух. И в некоторых случаях я, хватаясь за горло, просила ее снять примечание совсем (это было выполнено), а в одном случае даже продиктовала справку, так и вошедшую в комментарий, подписанный не мною (автор комментария, приученный, что за него работает редактор, этого не заметил).
Но много ли я могла сделать, не имея доступа к оригиналам?
Вот в примечании к записи Е. С. от 16 января 1939 года (это запись о том, что Булгаков возвращается к пьесе о Сталине — к будущей пьесе «Батум») Лосев пишет: «Но пьеса была запрещена. Булгакову был нанесен последний и тяжелый удар. 12 сентября 1939 г. он скажет Е. С.: „Люся, он [Сталин] подписал мне смертный приговор“»[5].
Фраза о «смертном приговоре» была мне уже знакома — но не по оригиналу, а по публикации: она цитировалась в книге М. О. Чудаковой «Жизнеописание Михаила Булгакова» (1988, с. 471). Причем там она выглядела несколько иначе: «Страшная ночь. („Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор“)»; а главное, совершенно иначе комментировалась: «По-видимому, уже ленинградским врачом были высказаны предположения о той самой болезни, которая унесла в могилу его <Булгакова> отца на 48-м году жизни».
Так кто же подписал Булгакову «смертный приговор»? Сталин? Или врач? И что я могла сказать об этом, не видя оригинала записи и даже не догадываясь, откуда она извлечена?
Некоторое время спустя (книга вышла, Лосев потерял осторожность, а может быть, лицо из грозного ведомства ослабило хватку) я потихоньку получила доступ к таинственной записи.
Это оказался настольный календарь за 1939 год. Точнее, пачка листков календаря, снятых с металлических дужек и скрепленных тесьмой. На многих листках нет никаких помет, на других записи о домашних заботах — портниха, доктор, чей-то визит, телефонный звонок… Иногда пометы о суеверно волновавшие ее о грозах: 11 июля — «Чтение. (Гроза.)»… 27 июля — «Читка пьесы — в 4 ч. гроза»… 28 июля — «Леонтьевы. Эрдманы. Гроза»… 29 июля — «Купанье — гроза на обратном пути»…
9 сентября впервые запись о надвигающейся катастрофе в здоровье Булгакова (многие слова сокращены, привожу полностью): «В Большом театре Миша в первый раз не увидел лиц в оркестре, не узнал Максакову — лица задернуты дымкой».
Назавтра — убегая от отчаяния и от болезни — они выезжают в Ленинград. 10 сентября: «Отъезд из Москвы в Ленинград — международный вагон, Борис, Виленкин на вокзале». Это значит, что их провожают Борис Эрдман и Виталий Виленкин.
11 сентября в Ленинграде. Гостиница «Астория», «чудесный номер», «радостная телеграмма» Я. Л. Леонтьеву в Москву… И попытка прогулки, обернувшейся ужасом по-прежнему неумолимо надвигающейся катастрофы: «…гулять. Не различал надписей на вывесках, все раздражало — домой. Поиски окулиста».
А вот и листок от 12 сентября, вторник… Вряд ли Е. С. возила с собой настольный календарь. Вероятно, она делала эти поспешные, полусловами, записи — вернувшись и, может быть, даже не в первый день. Ввиду важности этой записи привожу ее в подлинном виде, с сохранением всех сокращений: «Остался в но-мере. Я в кн. лавку. Вечером у Андогского. (Речь идет о Николае Ивановиче Андогском, популярнейшем профессоре-окулисте. — Л. Я.) Настойчиво уговаривал уехать. Разговор с портье — о билетах. Молния Якову (Я. Л. Леонтьеву. — Л. Я.). Ноч. разговор из Москвы от Леонтьевых.
Страшная ночь. (Плохо мне, Люсенька. Он мне подпис. смерт. приговор.)»
Тут же вложенный Еленой Сергеевной квадратик промокашки и на нем: «12 сентября 39 г. „Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор“». Одна из этих записей является наброском другой.
Доктор — вот кто подписал Булгакову смертный приговор. Доктор, сразу же поставивший, увы, верный диагноз: гипертония в почечной форме, от которой умер отец писателя и которую тогда и еще