деревянную шкатулку. Когда она была готова и отлакирована дорогим черным лаком, сыновья Ван Луна разыскали самого ученого человека в городе, чтобы надписал на ней имя Вана Луна и имя его души.
Во всем городе не было никого ученее сына старого конфуцианца. Старый конфуцианец был некогда учителем сыновей Ван Луна и в молодости ездил держать правительственные экзамены. Правда, он их не выдержал, но все же старик был ученее тех, которые никуда не ездили, а всю свою ученость он передал сыну, и этот сын тоже был ученый. Поэтому, когда сына конфуцианца пригласили для такого почетного дела, он пришел, сильно выворачивая ноги, как это делают ученые, одежды его развевались во все стороны, и очки спускались на самый кончик носа. Войдя в дом, он уселся за стол перед табличкой, поклонившись сначала столько раз, сколько следовало поклониться, а потом принялся писать, откинув длинные рукава и выбрав самую тонкую кисточку из верблюжьего волоса. Кисточка, и тушь, и все, что полагалось, были новые, как и следует для такого дела, и он принялся надписывать табличку. Дойдя до последнего знака, он остановился перед тем, как сделать последний взмах кисточкой, и, закрыв глаза, углубился в размышления, чтобы лучше постигнуть дух Ван Луна и заключить его в последнем штрихе последнего слова.
После нескольких минут размышления вот что пришло ему в голову: «Ван Лун, которому земля дала душевные и телесные богатства». Чем дольше он думал, тем больше ему казалось, что он уловил дух Ван Луна и поэтому душа Ван Луна останется в табличке, – и, окунув кисточку в красную тушь, он провел последний штрих.
Так с этим было покончено. Ван Старший взял табличку своего отца и осторожно понес ее, держа обеими руками, за ним пошли все домашние; табличку поставили в той маленькой комнате наверху, где стояли другие таблички, – таблички двух стариков-крестьян, отца и деда Ван Луна. При жизни им и не снилось, что у них будут такие таблички, какие бывают только у богачей, и что они попадут в такой богатый дом, а если и думали о том, что станет с их духом после смерти, то верно представляли себе, что какой-нибудь мало ученый человек напишет их имена на клочке бумаги и налепит на глиняную стену дома, стоящего среди полей, – где они и останутся до тех пор, пока бумага не изорвется. Но когда Ван Лун переехал в городской дом, он заказал таблички предков, как будто бы и они жили в этом доме, хотя никто не мог бы сказать с уверенностью, где находились их души: в новом или старом доме.
Здесь же поставили и табличку Ван Луна, и когда сыновья его сделали все, что должно, они затворили дверь и ушли и в глубине души вздохнули с облегчением.
Теперь настало время приглашать гостей, пировать и веселиться. Лотос надела яркие одежды из голубого с цветами шелка, слишком светлого для такой тучной и старой женщины, но никто не указал ей на это, зная, какой у нее нрав. Все принялись пировать, смеялись и пили вино, а Ван Старший, любивший многочисленные и веселые сборища, восклицал беспрестанно:
– Пейте до дна, осушайте чаши!
И он пил так много, что вино темной краской бросилось ему в лицо, и щеки и глаза у него покраснели. Жена его, которая пировала с женщинами на отдельном дворе, услышав, что он почти пьян, послала к нему служанку и велела сказать: «Едва ли пристойно напиваться допьяна, да еще в такой день». И он опомнился.
Даже Ван Средний был весел в этот день и ничего не жалел. Он воспользовался случаем переговорить тайком кое с кем из гостей и разузнать, не собирается ли кто-нибудь из них покупать землю, а кстати распускал слухи, что у него есть хорошая продажная земля. Так прошел день, и каждый из братьев был доволен, что разорваны узы, которые связывали его с покоившимся в земле отцом.
Только одна Цветок Груши не присутствовала на празднике и в извинение прислала сказать: «Та, за которой я хожу, сегодня чувствует себя хуже обычного, и я прошу извинить меня». И так как в ней никто не нуждался, Ван Старший послал сказать ей, что она может не приходить, если не хочет, и она одна не сняла в этот день траура, ни белых башмаков, ни белого шнура, которым были подвязаны ее волосы, свернутые узлом. И с дурочки она не стала снимать этих знаков скорби. В то время как все остальные пировали, она взяла дурочку за руку и повела ее на могилу Ван Луна, куда так любила ходить, и села там вместе с ней. Дурочка играла, довольная, что сидит возле той, которая о ней заботится, а Цветок Груши смотрела вдаль, на зеленые поля, где чередовались продольные и поперечные полосы, примыкавшие одна к другой; поля тянулись на много миль, насколько можно было охватить глазом. То там, то здесь мелькало синее пятно, – это работал какой-нибудь крестьянин, согнувшись над всходами пшеницы. Так и Ван Лун гнулся в былое время над своими полями, когда приходил черед их убирать, и Цветок Груши вспомнила, как в старости он любил рассказывать ей о тех годах, когда ее еще не было на свете, о том, как он вспахивал вот это поле, как засеивал вот ту полосу.
Так прошли эти три года, и так прошел этот день в семействе Ван Луна. Но младший сын не вернулся даже и ради такого дня. Нет, он остался там, где был, и по-прежнему жил своей жизнью, обособленно от всей семьи.
V
Как это бывает с ветвями могучего старого дерева, которые берут начало от одного крепкого ствола и тянутся в стороны, все дальше от него и друг от друга, и растут и раскидываются каждая по-своему, хотя корень у них один, – так было и с сыновьями Ван Луна, и самым сильным и твердым из них был младший сын Ван Луна, служивший в армии в одной из южных провинций.
В тот день, когда Ван Младший получил известие, что отец его при смерти, он стоял на большом пустыре перед храмом близ города, где жил его генерал, и на этом пустыре солдаты по его команде маршировали взад и вперед, и он учил их разным приемам военного дела. Вот чем он был занят, когда прибежал, тяжело дыша, посланный его братьев и, сознавая всю важность принесенного им известия, произнес задыхаясь:
– Господин, отец