перед папой, который стоял здесь же и смотрел на меня, за неуместные сейчас, когда в доме столько чужих мужчин, кружева и голые колени; я думала о том, как мы с Сережей ездили к кордону, чтобы забрать маму, — он наверняка знал уже, что мы не прорвемся, потому что несколько раз, сразу после объявления карантина, пробовал попасть в город один, без меня — я помню, как он уезжал и возвращался, бросал со злостью ключи на столик и говорил — «к черту, все перекрыто, малыш», но он ни разу, ни разу не сказал мне, зачем он ездил. А в день, когда я спорила, просила и плакала, он поехал со мной — поехал все равно, чтобы я убедилась в том, что в город попасть невозможно, потому что знал, что это нужно попробовать сделать самому, и даже тогда, в машине, пока пустое темное шоссе разматывалось у нас под колесами, он не сказал мне. И на обратном пути — не сказал, хотя наверняка тогда, раньше, он тоже предлагал им деньги и говорил — мужики, у меня сын там, внутри, маленький совсем, и показывал рукой от земли, мне проехать всего пятьсот метров от Кольцевой, тут рукой подать, мы даже вещи не будем собирать — я просто заберу его, просто посажу в машину и вернусь, дайте мне пятнадцать минут, и после разворачивал машину и уезжал, и ехал к другому кордону, и пробовал снова, и возвращался домой ни с чем.
Я ни разу не спросила его, мне даже не пришло в голову — хотя на столе в кабинете стоит фотография, светлая челка, широко расставленные глаза, раз в неделю — иногда чаще — Сережа обязательно ездит его проведать, сегодня у тебя выходной, Анька, мы как-то привыкли не говорить об этом — когда он возвращался, я спрашивала дежурно — как малыш? — и он отвечал парой фраз — нормально, или — растет, и ничего больше не рассказывал, я не знала о том, каким было его первое слово и когда оно было сказано, какие он любит сказки, боится ли темноты; однажды Сережа спросил — ты болела ветрянкой? — и я поняла, что мальчик болен, но не спросила, высокая ли температура, чешется ли он, хорошо ли спит, а просто ответила — да, мы оба болели, и я, и Мишка, не волнуйся, мы не заразимся. Возможно, дело было в том огромном, удушливом чувстве вины, с головой захлестнувшем меня в то время, когда Сережа уходил ко мне от матери этого двухлетнего тогда мальчика — уходил по частям, не сразу, но все равно очень быстро, слишком быстро и для нее, и для меня, не дав нам возможности свыкнуться с новым для нас обеих положением дел, как это часто делают мужчины, принимая решения, последствия которых торчат острыми рыбьими костями до тех пор, пока женщины не находят способа обернуть и спрятать их незначительными, но ежедневными маленькими усилиями, в результате которых жизнь снова становится понятной, а все случившееся можно не только объяснить, но и оправдать. А может быть, дело было вовсе не в этом — просто ни женщина, которую он оставил из-за меня, ни я сама по какой-то необъяснимой причине не сделали ни малейшего шага для того, чтобы наши миры, в центре которых — почему-то я знала, что это так, — находился Сережа, пересеклись хотя бы в чем-то, хотя бы в нашем общем отношении к маленькому мальчику, которого было бы так легко полюбить — просто потому, что он не успел еще сделать ничего, чтобы этому помешать.
Я готова была полюбить его — тогда, в самом начале, и не только потому, что была согласна любить все, что было дорого Сереже, а просто оттого, что Мишка вырос и начал стряхивать мои руки, когда я пыталась обнять его, — не обидно, но настойчиво, как делают лошади, отгоняя муху, перестал сидеть у меня на коленях и просить, чтобы я немного полежала рядом с ним перед сном; или оттого, что спустя несколько лет после того, как родился Мишка, очередной визит к доктору закончился фразой — хорошо, что у вас уже есть ребенок; а может быть, еще и оттого, что гладкий, удобный, безукоризненный мир, который я в один миг — так, что и сама не успела этого заметить, — построила вокруг Сережи, его привычек и предпочтений, словно бы отталкивал любое вторжение извне, даже со стороны близких и невраждебных ему людей, и маленький мальчик со своей потребностью в заботе, внимании и в том, чтобы его развлекали, появляющийся изредка, по выходным или в каникулы, не пошатнул бы этого мира настолько, как это наверняка бы сделал другой ребенок — тот, которого у нас с Сережей не было. Не думаю, что я именно так это объясняла себе, но я была готова полюбить его, я точно помню, как говорила — не нужно тебе уезжать, давай заберем его на выходные, пойдем в цирк, погуляем в парке, я умею варить каши и рассказывать сказки, я чутко сплю и легко просыпаюсь ночью; когда мы переехали в этот новый, красивый дом, я даже придумала комнату — она называлась «гостевая спальня», но я поставила там небольшую кровать со спинкой, которая мала была бы взрослому, и припрятала Мишкины детские сокровища, которые сделались ему неважны, — пластмассовых динозавров, сложные названия которых я все еще помнила наизусть, немецкий набор индейцев на лошадях — их можно было снять с лошади, но ноги у них по-прежнему оставались изогнуты. Все это не пригодилось мне — ни разу, потому что женщина, от которой Сережа ушел ко мне, одинаково решительно отвергла и мое чувство вины, и мое великодушие победителя — две вещи, которых я не могла не испытывать, а она — оставить незамеченными; невидимый кордон, который эта женщина установила между нашими жизнями, существовал задолго до карантина: вначале она говорила — я не готова отпустить его к вам, пока он не начнет говорить и не сможет сам рассказать мне, все ли в порядке; позднее, когда мальчик заговорил, появились новые причины — он простужен, у него сложный период и он боится незнакомцев, он начал ходить в детский сад и ему не нужны дополнительные стрессы; как-то я нашла подарок, который купила для мальчика, спустя несколько недель, нераспакованным, в багажнике Сережиной машины — словно и он был соучастником этого заговора, и тогда я начала