одетым в костюм, который хотя и должен был принадлежать тибрскому лодочнику, но сильно смахивал на разбойничий наряд из окрестностей Рима. Лицо и фигура этого господина вполне соответствовали его внешнему виду.
— Ну, Карло! — сказал ему Стефан, — отличились мы с тобой вчера, нечего сказать!
— Чёрт возьми! Извините меня, ваша светлость, но если б я знал сегодняшнее расположение духа вашего превосходительства, то отложил бы мой рассказ до завтра. Отправляясь в жидовский квартал по поручению, о котором не стоит говорить вашему превосходительству, я случайно увидал эту молодую особу и сейчас же подумал о вашей светлости...
Стефан сделал нетерпеливый жест.
— Простите, ваше превосходительство, я думал... но довольно! Возвращаясь из Понтемолля, я шёл через Пинчио; первое, что бросилось мне в глаза, была эта молодая девушка, затем вы, и мне показалось совершенно естественным соединить вас с нею. Это не удалось. Уж не обидел ли вас кто-нибудь по этому поводу. Вы знаете, монсеньор, что я жду ваших приказаний.
И он вытащил из-за пояса рукоятку длинного ножа.
— Не в том дело, — остановил его Стефан, — но ты получишь десять секинов, если до завтра разузнаешь, кто она такая: её имя, лета и фамилию. Прощай, убирайся!
Карло вышел, не оборачиваясь и не смея поклониться тому, кто его так грубо выпроводил.
Стефан не без брезгливости пользовался услугами Карло; этот человек слыл в Риме за сабинского разбойника, который, выдав папской полиции своих товарищей, получал пенсию от правительства.
Подобные пенсионеры не редкость в Риме; они живут спокойно, им платят аккуратно, и разве только сила привычки заставит их вернуться к старым грехам. Карло был мастер на всевозможные пакости. Он родился в городке Монтерози, недалеко от Рима, окрестности которого переполнены разбойниками, и были основания думать, что они появляются вовсе не издалека. Как и все ему подобные, он открыто предлагал свои услуги каждому сластолюбцу и интригану, не разбирая ни возраста, ни сословия. В свободное время Карло занимался шпионством, подмётными письмами, засадами, убийствами, вендеттой (итальянская месть) и мелким разбоем. В нём соединялся старинный брави с современным разбойником; он напоминал негодяев, которые в те времена, когда улицы Рима ещё не освещались, кричали доверчивому прохожему: Volta il lume[4], затем убивали его сзади ударом cotellata — длинного ножа.
Отделавшись от неприятного гостя, Стефан снова погрузился в свои мечты.
Племянник монсеньора Памфилио был стройным молодым человеком приятной наружности. В нём таились задатки всех лучших качеств, отражавшихся в его внешности, но воспитание совершенно развратило его.
Детство Стефан провёл возле матери, ветреной женщины, которая с ранних пор ознакомила его с беспорядочной жизнью; двенадцати лет он поступил в Иезуитскую коллегию в Витербе. В Риме этот город называют городом красавиц. Иезуиты чрезвычайно ловкие воспитатели; Стефан, несмотря на свою родню и связи с духовенством, казался им гораздо более предназначенным свету, нежели церкви, они мало занимались его образованием, но зато развили все дурные наклонности и даже пороки, потакая его лености и вкусам; это делалось для того, чтоб впоследствии он был предан своим учителям, всегда заботившимся лишь о том, чтобы доставить ему побольше удовольствий и развлечений. Относительно религиозных принципов со Стефаном случилось то же, что и с Вольтером, превратившимся из ученика иезуитов в отъявленного атеиста. Во Франции иезуиты создали XVIII век, философия которого осудила их на изгнание.
По выходе из коллегии Стефан поселился во дворце дяди, а после смерти матери переехал в один из многочисленных палаццо, принадлежавших монсеньору в Риме. Поощряемый примером роскошной жизни Памфилио, Стефан в каких-нибудь два года прокутил огромное состояние, доставшееся ему в наследство. Сначала прелат не особенно сердился на эту расточительность, так как общественное мнение приписывало её его щедрости. Племянник составил себе блестящую репутацию, льстившую самолюбию дяди, которому приятно было слышать, как его называли образцом роскоши и ставили во главе римских фэшенеблей.
Понятно, что при таких условиях Стефан имел большой успех у женщин, искавших любовных приключений; каждая из них старалась завлечь молодого человека, бывшего в моде; он сделался героем будуаров. Он совершенно предался лёгким победам, достававшимся ему без труда, но среди увлечений и порывов чувственности он не нашёл любви, и часто случалось ему бросать предмет мимолётной фантазии для сладострастных куртизанок, развлекавших его в его пресыщении.
Монсеньор надеялся, что один из таких моментов утомления и скуки пригодится ему для приведения своих планов в исполнение. Правда, Стефан не держал слишком многочисленной прислуги, но он тратил так много на удовлетворение своих капризов и пороков, что Памфилио весьма справедливо рассуждал, что пора его племяннику обратиться в лоно Церкви за средствами для поддержания своей расточительности.
Позднее мы расскажем, каким образом монсеньор Памфилио вошёл в сношения с лицами, близкими святому отцу, d’aderenza papalina, как говорят в Риме, и почему мог он надеяться на сильную протекцию их не для себя, а для своего племянника, с матерью которого папа был прежде знаком.
Не желая того, Стефан разрушил все эти планы; случилось это потому, что думал он только о трёх вещах: о своей любви, о своём страхе, что молодая еврейка не полюбит его, и об опасности, которой она подвергнется, если Памфилио узнает, кто разрушил его самые заветные мечты.
ГЛАВА VI
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ КАЗНАЧЕЙ
Под влиянием этих размышлений племянник монсеньора решил непременно повидаться с дядей, но, прибыв во дворец Памфилио, был остановлен швейцаром, отказавшимся впустить его. Впрочем, запрещение не касалось его лично: приказано было никого не принимать. В то время как Стефан объяснялся с привратником, во двор палаццо въехали одна за другой три кареты, на первой блестел герб прелата, вторая, без ливрейной прислуги и без всяких украшений, была тёмного цвета, из неё вышел человек в длинной чёрной сутане, а из третьей, как показалось Стефану, вышла женщина.
Всё последнее время весь город был в волнении. В Квиринале, у высших сановников Церкви, в гостиных всё о чём-то шептались и расспрашивали друг друга, разговоры в публичных местах и в народе отражали такое же беспокойство. Однако ход вещей ничуть не изменился, не было никаких внешних признаков, могущих возбудить тревогу, но общественное предчувствие не обманывалось: у народа существует замечательный дар прозорливости. Но прежде нежели продолжать рассказ, нам необходимо пояснить причины недовольства римского населения; впрочем, факты эти так тесно связаны с задачами нашего произведения, что мы, не удаляясь от целей рассказа, можем занести на наши страницы одну из самых таинственных глав римской летописи XIX столетия.