В небольшой, без окон, прихожей стояла невысокая широколицая женщина лет под семьдесят.
— Проходите, проходите сюда! — показывала она на другую дверь.
Переступил я порожек и тут же остановился: у моих ног, припадая к полу, захлебывалась в лае черная, с острой мордочкой собачка.
— Цыц, марш под койку! — притопнула на нее бабушка, появившись из-за моей спины. И добавила, как бы оправдывая негостеприимство своей воспитанницы: — Злая, как собака.
— На то она, бабушка, и собака, чтобы встречать по-собачьи, — пошутил я. — Но собака хорошая.
— Хоро-ошая!.. Добрых людей пужать…
— Откуда же ей знать, что я добрый?
— А плохие-то ко мне и не ходют: им, плохим-то, у меня делать нечего. Хорошие да несчастные идут. Ишь замерз-то как.
— Замерз — правильно, долго по морозу бегал. Да вот подсказали, что вы на квартиру пустить можете.
— Кто подсказал-то?
— Женщина какая-то. Видно, хорошо знает вас, если говорит уверенно, что пустите.
— Ну, тута меня все знают: я ить с тридцать второго года в Кургане-то… Дорогу ишшо на Шадринск строила. Приехала сюда с мужем, а домик этот одна сляпала… Да вы раздевайтесь, раздевайтесь! Вон умойтесь под рукомойником, а шинельку-то на гвоздик. Из железнодорожников будете?
— Да, школу машинистов закончил. Думаю здесь, в Кургане, машинистом устроиться. В депо сказали: прописывайся, а квартиры пока не нашел! — кричу, снимая шинель. Понял, что бабка глуховата, если говорит так громко.
— Эх, дитенок, не простое это дело. Строют, строют, а все мало. Народу-то!.. В город едут и едут… Ну об этом опосля, а пока давай-ка к столу: картошечка тут у меня, капустка, чаек с баранками…
— Не откажусь, бабушка.
— Ну, а что отказываться-то? Все мы люди-человеки, пить-есть хотим… Присаживайся, присаживайся к столу-то: редко ко мне люди заходят. Вот разговариваю все больше с Василием Иванычем…
Над столом висела большая картина, на которой был изображен Чапаев на тачанке.
— А почему же с ним именно вам говорить хочется?
— Ну, а как же? Вон и икона висит. Но вот, святой-то, кто знает, жил или не жил, а Василий Иваныч жил. Колчака бил! Я их, колчаков-то энтих, запомнила, хорошо запомнила!
И бабка Дарья поведала, по-видимому, не впервой рассказываемую ею историю.
— Подоила я тогда корову да на улку и выпустила. Чтобы не бегать потом за ей — к колышку привязала. Привязала да сенца бросила. А солнышко све-е-етит! Осень, а солнышко-то летом будто. Они и едут, колчаки. Четверо было. Слезли с телеги, подошли к коровке… Увели бы, ладно, а они шашкой полоснули ей по брюху. Всю жизнь ее буду помнить, христовенькую! Ревмя ревет, бедненькая, носится вокруг колышка, а нутря-то ей под ноги и валятся, валятся… Когда упала, ей и голову — тоже шашкой… Кишки-то обрезали да и взвалили мою кормилицу на телегу…
Бабушка замолчала и села под репродуктором образца еще довоенных лет: большой, черный, будто из толя, круг, посредине — металлическая планка с винтиком.
Сердито и медленно хрустела капустой, картошку с вилки брала на ладонь, откусывала маленькими кусочками. Поужинав, свернула толстую самокрутку, глубоко затянулась.
— Кури, если хошь! — подвинула мне жестяную коробочку с махоркой.
Я закурил тоже.
— Знашь что, — неожиданно сказала бабушка, — ты живи у меня, сколько надо, пока не найдешь квартеру: нет прописи-то у меня. Я эту хоромину без планов разных строила. Выкопала яму, где поглыбже, обложила бревнышками, обмазала глиной. Ну и люди кой-где помогли. Бойкушша я была! Бригадиром всегда работала, где трудно, на подхвате… Вот и нахваталась! Мужик-то меня и бросил, когда опущение у меня по женской части вышло. Все переносили вместе: и колчаков, и кулацкие банды, и работу с винтовкой за плечами… Счас вон вижу — кранами агромадными рельсы ложут, а тогда мы все лопатой до ломами, ломами да лопатами дорогу строили. Лежу вот, когда поезда проходят, а земелька с потолка сыплется, сыплется… Будешь ездить, помни бабушку Дарью — моя дорога…
Я не забыл ни той первой ночи, ни бабушкиных слов, ни тревожного всплеска сердца, когда услышал, засыпая:
— У-у, негодник, молчишь все, молчишь!
Думал, ко мне это относится, а бабушка залезла с ногами на диван, покрутила винтик репродуктора. Потом сняла с гвоздика, пошлепала ладошкой по корпусу, и он захрипел… Шла передача последних известий.
— Эх, Василий Иваныч, что делается, что делается?.. То энтим американцам чегой-то в Свердловске надо было, то вон теперя на Кубу нападать хочут! Мало им, мало все людской кровушки, стервецам! — заворчала бабушка, вешая репродуктор на гвоздик, и принялась мыть посуду.
Вскоре под ней заскрипели пружины дивана. Поворочавшись, повздыхав, она уснула. А мой сон исчез… Лежал с открытыми глазами и думал, думал о чужой для меня жизни… Да, впрочем, чужой ли?..
Прошел поезд. Земляной гул дошел до ножек койки, с потолка на одеяло, на лицо посыпалась пыль. Под койкой временами ворчала Жулька. В трубе завывал ветер, что-то постукивало на крыше, по стеклам оконца били снежинки. А мне было уютно, тепло под ватным одеялом на бабушкиной койке…
У бабушки Дарьи я прожил полтора месяца, когда уходил, не взяла ни копейки, сказала:
— Не за деньги пущала я тебя. Живи, работай да не забывай в своих радостях: больше, чем деньги, людям тепло нужно да забота. А мне, когда проезжать будешь, посвисти, да громким свистком, а то не услышу…
Несколько лет я подсвистывал. А теперь, проезжая по Шадринскому ходу, говорю молодым помощникам:
— Вот здесь когда-то жила бабушка Дарья!
И кто придумал такие порядки: не прописался — не поступишь на работу, а не найдешь лишних девять метров жилплощади — не пропишешься. Вторую неделю хожу по частным домам и ищу эти лишние девять метров жилья: на столбах, заборах читаю подряд все объявления — работы много, жилья нет.
Наконец, догадываюсь спрашивать о прежних квартирах у жильцов только что заселенных новых домов. Но и тут срывы: не успевает семья съехать, как уже место другому обещано.
С этой же целью пришел на заселение пятиэтажного панельного дома.
Крещенский мороз иголочками коленки покалывает, немеет подбородок, в сапогах пальцы ног не чувствуются, хотя на простые, хлопчатобумажные, еще и шерстяные