который лишь временами достигает поэтических высот и вновь покидает их, переходя к заурядному повествованию почти без соблюдения правил стихосложения. Кроме того, у певца есть репертуар, составленный из народной поэзии: он знает кинтильи, десимы и октавы, владеет различными жанрами в восьмисложном стихе. Среди них немало достойных сочинений, полных вдохновения и чувства.
К этим четырем своеобразным национальным типам можно было бы добавить много других, столь же любопытных и оригинальных, как предыдущие, если бы они с такой же полнотой раскрывали национальные обычаи, без которых невозможно понять ни наших политических деятелей, ни изначально американскую сущность кровавой борьбы, рвущей на части Аргентинскую Республику. Знакомясь с этой историей, читатель сам сумеет разобраться, где здесь следопыт, где проводник, злой гаучо или певец.
В наших каудильо, чья известность перешагнула границы Аргентины, в фигурах тех, кто еще наводит ужас одним своим именем, он увидит живое отражение внутренней жизни страны, ее обычаев и ее политического устройства.
Глава III
СООБЩЕСТВО
Le «Gaucho» vit de privations, mais son luxe est la liberte. Fier d'une independance sans bornes, ses sentiments, sauvages comme sa vie, sont pourtant nobles et bons.
Head[131].
ПУЛЬПЕРИЯ
В первой главе мы оставили аргентинского крестьянина в тот момент, когда он достигает зрелости, таким, каким его сформировала жизнь среди природы и отсутствие настоящих общественных связей. Мы видели человека, лишенного всяких обязанностей, свободного от любого подчинения, не имеющего ни малейшего представления о власти, ибо всякий твердо установленный порядок и организованность здесь совершенно исключены. С этой привычкой к праздности и полной независимости он поднимается на следующую ступень сельской жизни, самой обычной, но являющейся тем не менее исходной точкой всех великих событий, которые вскоре развернутся перед нами.
Не забудьте, что я говорю главным образом о пастушеском населении и в нем нахожу основные черты облика народа, оставляя в стороне случайные отклонения, чтобы в свое время указать на частности. Остановимся на том, что объединяет скотоводческие поместья, разбросанные на просторах провинций на расстоянии многих лиг друг от друга.
Поля земледельцев также разъединяют и дробят общество, но в очень незначительной степени. Хозяйства их граничат друг с другом, сельскохозяйственный инвентарь, орудия труда, сбруя, скот, разнообразие продуктов и различные ремесла, которые земледелие призывает себе на помощь,— все это обязательно требует установления связи между жителями равнины и делает необходимым появление подобия поселка, который служит их центром. С другой стороны, труды и заботы земледельцев требуют столько рабочих рук, что праздность становится невозможной и мужчины вынуждены постоянно находиться при своих хозяйствах. В необычном объединении скотоводов все совершенно иначе. Границы земельных владений не обозначены, и чем больше скота, тем меньше требуется рабочих рук; все бремя домашних забот и дел лежит на женщине, а мужчина оказывается незанятым, он лишен радости труда, цели, он свободен от всяких обязанностей; домашний очаг гнетет, можно сказать, изгоняет его. Возникает необходимость в некоем искусственном сообществе, которое заместило бы эту обычную разъединенность. Привычка жить на коне, приобретенная в детстве,— вот еще один повод, чтобы покинуть дом.
Обязанность детей — едва взойдет солнце, выгонять на пастбище лошадей, и все мальчики, включая малышей, седлают коней, даже если они и не знают, что им делать. Конь — неизменный спутник аргентинца, живущего в пампе, он для него то же, что галстук для городского жителя. В 1841 году Чачо[132], каудильо Лос-Льяноса[133], бежал в Чили. «Как дела, друг?» — окликнул его кто-то.— «Какие там дела! — ответил он с глубокой печалью и болью. — В Чили, да еще пеший». Только аргентинский гаучо способен понять, какую тоску выражают эти две фразы. В пампе возрождается арабская, татарская жизнь. Написанными именно здесь кажутся слова Виктора Гюго: «Составляя единое целое со своим конем, он не мог сражаться пешим. На коне он живет, общается, покупает, продает; на коне пьет, ест, спит и мечтает»[134] («Le Rhin»[135]).
Итак, все мужчины выезжают на конях, не зная точно, куда. Объезжает ли гаучо свои стада, осматривает ли новорожденных жеребят или навещает любимого скакуна, пасущегося в укромном местечке,— на это уходит незначительная часть дня; остальное время в компании таких же, как он сам, гаучо сидит в лавке или в пульперии. Там собираются завсегдатаи со всей округи, обмениваются известиями о пропавшем скоте, чертят на земле знаки, которыми метят животных, узнают, где появились тигры, где видели следы льва[136]; там договариваются о скачках, спорят, чей конь лучше, там, наконец, появляется певец — и идущая по кругу чарка и пущенные на ветер деньги скрепляют дружбу.
В бедной чувствами жизни игра взвинчивает притупленные нервы, воспламеняет дремлющее воображение. Подобные каждодневные случайные собрания образуют сообщество много более тесное, чем то, что покинул каждый из них, и здесь, на сборищах, не имеющих ни гражданской цели, ни общественного интереса, закладывается репутация тех, кто позже, с годами, всплывает на политической арене. Вот как это происходит.
Превыше всего гаучо уважает физическую силу, искусность в верховой езде и особенно храбрость. Подобные ежедневные собрания, своего рода club[137],— это подлинный олимпийский стадион, где проверяются и утверждаются достоинства каждого. Гаучо всегда ходит с ножом — по традиции, унаследованной от испанцев, и эта испанская примета, этот характерный для Сарагосы возглас «В ножи!» здесь слышится чаще, чем в Испании. Помимо того, что нож — оружие, он также инструмент, пригодный на все случаи жизни, без ножа гаучо не может жить, для него нож — как хобот для слона: это его рука, кисть, пальцы, одним словом — все. Помимо ловкости всадника, гаучо щеголяет своей отвагой, и стоит его задеть, как тут же, описывая круги в воздухе, засверкает нож; а то и без всякой причины, просто для того, чтобы помериться силой с незнакомцем; гаучо играет ножом, как играют в кости. Эта привычка к вызывающему поведению столь глубоко укоренилась в душе аргентинца, что превратилась в способ утверждения собственного достоинства и самозащиты. В других странах человек из народа берет в руки нож, чтобы убивать, и убивает; аргентинский гаучо выхватывает его из ножен, чтобы сразиться, и лишь ранит. Он станет покушаться на жизнь противника, только если очень пьян или им движут действительно дурные инстинкты или глубоко затаенная обида. Цель состоит лишь в том, чтобы пометить соперника, порезать лицо, оставить неизгладимый след. Потому-то и встречаются гаучо, у которых лица исполосованы шрамами, но почти всегда неглубокими. Итак, ссора завязывается, чтобы