себе болезненным усилием воли. — Я лежу, день идет... и я еще жив...»
Родник на дне расселины, ее со всех сторон заперли скалы, красные, как свежее мясо, и белые, точно кумыс. Взгляд Алимаксума упирается прямо в каменную осыпь. Она была серая — на солнце, теперь синяя — в тени скалы. Появляются облака, высокие — летят плавно, низкие — быстро. Красный откос просекает жила, белая с черным — окаменелая змея... Вот та скала — как нож, это — как три жернова, сложенных один на другой...
Всюду — камень. Зачем он?
Он молчит и не отзывается на человеческий голос. Ему не холодно, не жарко. Он — другое. Непонятно-безжалостное и равнодушное. Камень — это смерть. Как раньше не знал этого Алимаксум?
Идет день...
Глаза теке были выпуклые и просвечивали, как сердолик, из которого делают печати для колец. Когда грянул выстрел, козел подпрыгнул и упал передними ногами на колени, потом — в нем словно проснулась и сжалась в упругий комок вся замершая сила жизни; скачок — и он взлетел на скалу высотой в четыре своих роста. Каждый прыжок уносил его все выше и выше, он взмахивал треугольным хвостиком, закидывал голову, фыркал... Кровавый след тянулся за ним, и охотник бросился за подранком.
Темнело в глазах, и снова приливали силы; добыча была рядом, почти в руках. Алимаксум, словно конь на улаке, хватал ртом раскаленный воздух, весь он был одно стремленье, острое и дрожащее, как стрела в полете, — догнать, схватить!
Подобно раскрытой ладони, лежала осыпь поперек пути. Козел тронул ее копытами — и помчался, широко расставляя пружинистые ноги, вниз, по уступам скалы. Загремели камешки, сбитые им — вниз, вниз!
«Обежать бы стороной!» — а нога уже коснулась круглой глыбы посреди осыпи. Глыбу качнуло; пытаясь удержать равновесие, он ступил левой ногой, не взвесив шага. Осыпь ожила, зашуршала, нога увязла по колено и опрокинула его набок, быстрей и быстрей катились камни, обломок скалы величиной с гранат ожег спину... С глухим рокотом хлынула каменная река; она катилась все быстрее, со свистом и грохотом, в тучах пыли, и первые ее волны, разбившись о дно ущелья, прогремели, как залпы...
«Беда — под ногами», — встали в памяти старые, как мир, слова... Во все небо расплылся кровавый след теке.
...Синяя осыпь заалела на закате. Рдеют камни — точно угли выкатились из очага.
В прозрачном зеленоватом небе огненные узкомордые лисицы гонятся за одной дымчатой. Поймали наконец — а та расплылась, поширела, заслонила их пламень.
Все погасло.
Синева теней окутала скалы. Красная скала — стала черной, белая — голубой.
Клокочет вода в роднике, или кровь бьет в виски жаркими молоточками, или бьется судорожно, издыхая, красавец-козел?..
Он пролетел над осыпью, словно крылатый, но догнал его каменный ураган, скрутил, свалил — и теке тяжело покатился с уступа на уступ, переворачиваясь на лету...
Он упал возле воды. Он умрет, не зная мучений. Когда?
Ночью? Утром? И кто из них умрет первым?...
...Проходили мысли, высокие и равнодушные, как облака.
«Если вода выше твоей головы — то уж не высчитывай, на сколько». Жизнь — свеча на ветру, и не все ли равно, когда ветер дунет посильнее?.. Человек бессмертен в своих детях. У него, Алимаксума, нет детей.
...Он вернулся с войны и шел, с трепетом ступая по белой, мягкой родной пыли; все было, казалось, как пять лет назад, но скоро он убедился, что время, как вода, — не течет вспять. Матери он не застал в живых; девушка, которую хотел ввести в свой дом, была женой другого. Младший брат уехал учиться и остался в городе. Дом был и дома не было: пустые стены, в глубоких нишах — отсырелые ватные одеяла, сложенные без береженья; на подоконнике — керосиновая лампа с разбитым стеклом... В бригаде, которой он руководил до армии, был теперь главным молодой паренек, управляющийся с трактором, словно с умело объезженным конем; даже названия книг, которые читал этот бригадир, были Алимаксуму непонятны. Паренек ничем не провинился перед ним, а чувство было, словно он что-то украл, — время ли, гордость ли, счастье. Алимаксум не поехал на агротехнические курсы, а пошел чабановать в горы, подальше от людской жалости, что порой горше насмешек. Чабаном — он делал все, что скажут, и не больше. День ко дню нанизывался, как бесконечное ожерелье; иногда выпадала бусина — охотничья удача.
...Воздух, налитый в ущелье, — как стоячая вода. Тихо. Скоро и его мысли, радости и муки растворятся в молчании вселенной. И не все ли равно, жить или умереть человеку, не пустившему корней в родной земле?...
Странные звуки показались продолжением бреда: плеск и шумное фырканье, и громыханье камня о камень. Но нет, прохладная рука ночи лежит на его лбу, и мысли ясны: он слышит то, что слышит.
Звуки несутся снизу. Алимаксум подполз к краю обрыва.
Посмотрел — и со стоном закрыл глаза.
Ему померещилось, что луна упала в расселину и рассыпалась на сотни серебряных брызг.
Алимаксум обхватил рукой остроребрый камень. Рука еще понимает и холод его, и твердость, и тяжесть. А глазам уже нельзя верить. Так ли начинается смерть?
Он посмотрел снова.
В круглую чашу родника был налит тихий, точно лунный, свет. В нем купался теке. Мерцающая голубизна то закрывала козла до шеи, то скатывалась по крутым бокам, оставляя на них легчайшую пыль света. Теке, фыркая и мотая головой, расплескивал по камням серебристые искры — они вспыхивали и гасли, и вспыхивали вновь. Временами слабо светящийся туман, клубясь, вставал над родником и почти скрывал тело козла, только рога черными саблями просекали его свеченье.
Голова отяжелела и потянула вниз; Алимаксум отполз от края обрыва.
Все, все неправда.
Этот свет в ночном мраке глубокой, словно колодец, расселины! И теке — где же его слабеющие всхрипы, бессильно вытянутые ноги, его долгое и трудное умиранье?
Алимаксум посмотрел в небо.
Небо было черное, как уголь, с острыми дырками звезд.
Небо было правдой. Единственной, что ему осталась.
Ветер проснулся и гасил звезды, одну за другой. Глотнув его прохлады, Алимаксум очнулся. Рука ощутила влажный холод камня...
Стеная от жадности, он ползал и слизывал бисерную россыпь росинок, рвал и обсасывал волглую траву; затихая, прислушивался к своему телу. Капли воды были словно капли жизни. Боль от укусов камня притупилась, ободранные ладони уже не жгло, а саднило; успокоенный, он лежал и смотрел на горы. Розовый свет обрисовал их вершины, синева