class="p1">«В «Бригадире» можно видеть, что погрешности воспитания русского живо поражали автора; но худое воспитание, данное бригадирскому сынку, это полупросвещение, если и есть какое просвещение в поверхностном знании французского языка, в поездке в чужие краи без нравственного, приготовительного образования, должны были выделать из него смешного глупца, чем он и есть»[13].
Вяземский упоминает просвещение «в котором вообще обвиняют нас некоторые иностранцы: насильственно-прививное, скороспелое и потому ненадежное»[14]. То есть именно полупросвещение. И видит залог истинного просвещения в том, чтобы «теснее согласовать необходимые условия русского происхождения с независимостью Европейского космополитства»[15].
Считая себя подлинным европейцем, Вяземский настаивает, что «в применении к воспитанию частному, т. е. личному, а не народному, не должно терять из виду, что именно для того, чтобы быть европейцем, должно начать быть Русским. Россия, подобно другим государствам, соучастница в общем деле европейском и, следовательно, должна в сынах своих иметь полномочных представителей за себя. Русский, перерожденный во француза, француз в англичанина, и так далее, останутся всегда сиротами на родине и не усыновленными чужбиною»[16]. Напротив последнего рассуждения Пушкин, испещривший рукопись Вяземского заметками, оставляет запись: «Прекрасно!».
Представителями консервативного просвещения от Екатерины II, Фонвизина и Карамзина до Пушкина и Вяземского сформирован отчетливый полемический образ полупросвещения, для которого характерно соединение двух отрицательных черт.
Первая, – радикализм, – сочетание умственной поверхности, амбициозности, мечтательности, «катилинства», склонности к решительным и авантюристическим действиям, по сути – якобинству.
Вторая, – презрение к отечеству и народу, отчужденность от русских начал и традиции, некритическая приверженность новому и иностранному. Отождествление просвещения и цивилизации с западными, европейскими началами, превращающее полупросвещенца в духовного иностранца.
Не трудно увидеть, что именно эти черты полупросвещенца составили позднее основу того образа российской интеллигенции который обозначен авторами веховской традиции. Бердяев прямо использует образ полупросвещения в обличении большевистской революции:
«Интеллигенция бессильна была дать народу просвещение, но она отравила народ полупросвещением, разрушившим народные святыни и льстившим самым темным народным инстинктам. Наша революционная и радикальная интеллигенция в массе своей всегда была полупросвещенной и малокультурной. Она усомнилась в высшей культуре, не достигнув её, не пережив её. Русский способ преодоления культуры и утверждения русского народа, как стоящего выше культуры, не может особенно импонировать. В России со слишком большой легкостью преодолевают культуру те, которые её не вкусили, которые не познали её ценности и её трудности. Русский гимназист сплошь и рядом считает себя стоящим выше культуры, хотя он прочел всего несколько брошюр, ничего не знает и ничего не пережил… «Народ» жестоко мстит «интеллигенции» за разрушение древних святынь отрицательным полупросвещением. Революционная интеллигенция не имела настоящей культуры и не несла её в народ»[17].
В рассуждении Бердяева как в капле высвечивается главный парадокс русской консервативной критики полупросвещения. Даже совершенное просвещение оказывается, всё равно, изготовлением «европейца» и, в некотором смысле, космополита. Можно быть представителем русского национального начала в этом универсальном культурном порядке Просвещения, но сам порядок и его благодетельность под сомнение не ставится. А значит, полупросвещение есть лишь промежуточный момент на пути к истинному просвещению, да, разрушительный в своей половинчатости, в своей отсталости, в своем несовершенстве, но, все-таки, лежащий на главной дороге.
Жалобы на радикализм и якобинство полупросвещения любой языкастый его последователь легко представит лишь как старушечьи сетования на слишком высокую скорость кареты и тряскость ухабов. Несомненно, темп изменений вопрос существенный, так как возможность или невозможность приспособиться к этому темпу – подчас вопрос жизни и смерти. Но что делать, если основная миссия Просвещения – победа Разума над Предрассудком, победа рационального начала над религиозно-интуитивным, даже не ставится никем из критиков под сомнение?
Тем мыслителем, который поставил перед собой задачу преодолеть парадигму «просвещения» как стал Александр Солженицын. «Образованщина» Солженицына оказывается новым именем для явления, заклейменного как «полупросвещение», а мысль Солженицына выдвигает полупросвещению по-настоящему радикальную альтернативу, отказ от двуединой коммунолиберальной «просветительской» парадигмы вовсе[18].
IV.
Но вернемся к родоначальнику российского полупросвещения. Сам Радищев, по всей видимости, не был слишком злым или очень уж плохим человеком. Это был невротик, склонный к мечтательству, сентиментальности и радикальному политическому фразерству.
На французской почве из него, с выраженной склонностью к оправданию насилия, вполне мог выйти кровавый маньяк типа Робеспьера и Марата. На русской же, в условиях «стеснительного» самодержавия, его рассуждения о быте крепостных крестьян, которым он, по всей видимости, искренне сочувствовал, повлияли на правительственные реформы Павла I и Александра I, отчасти облегчившие положение крепостных и убравшие наиболее очевидные позорные атрибуты, сближавшие крепостничество с рабством. Программа Радищева лучше всего подходила для эволюционных реформ, а не для тираноборческих провокационных угроз автора «Путешествия».
Однако на последующую русскую историю оказала влияние, прежде всего, именно шумливая радищевская революционная фраза, равно как и сам вымышленный, искусственно сконструированный образ «страдальца». «Дискурс» Радищева оказался чрезвычайно живучим в веках – достаточно прислушаться к «прогрессивным» толкам в нынешних российских соцсетях и проанализировать выступления наших штатных либералов и идущей за ними массовки, чтобы признать – не избавились мы от этого токсичного наследия и по сей день.
Аскеза истории. Николай Карамзин
I.
История человеческой мысли знает не так уж много примеров столь разительной перемены взглядов, как та, которую пережил Н.М. Карамзин между 1791 годом, когда вышли «Письма русского путешественника» и 1811 годом, когда в Путевом дворце в Твери историк прочел великой княгине Екатерине Павловне записку «О древней и новой России» и та передала её императору.
«Все жалкие иеремиады об изменении русского характера, о потере русской нравственной физиогномии или не что иное, как шутка, или происходят от недостатка в основательном размышлении. Мы не таковы, как брадатые предки наши: тем лучше! Грубость наружная и внутренняя, невежество, праздность, скука были их долею в самом высшем состоянии, – для нас открыты все пути к утончению разума и к благородным душевным удовольствиям. Все народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно для русских, и что англичане или немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то мое, ибо я человек!»[19].
«Презрение к самому себе располагает ли человека и гражданина к великим делам? Любовь к Отечеству питается сими народными особенностями, безгрешными в глазах космополита, благотворными в глазах политика глубокомысленного. Просвещение достохвально, но в чем состоит оно? В знании нужного для благоденствия: художества, искусства, науки не имеют иной цены. Русская одежда, пища, борода не мешали заведению школ. Два государства могут стоять на одной степени гражданского просвещения, имея нравы различные.