Дверь-то прикрой. Все ушли?
— Так точно, ушли.
— Значит, смекаешь?..
— Никак нет!
— Да не ори ты, ночь уже, — выругался Кастров-Ширманович. — Подойди ближе.
Оперуполномоченный, недоумевая, подчинился.
— Я за тобой, Свистунов, давно приглядываю. Заметь, в дежурке теперь сидишь, а остальные в мыле бегают. Я не Трубкин, вольностей не позволю.
— Так точно, товарищ начальник! — вытянулся тот изо всех сил.
— Что услышишь сейчас здесь, забудь…
— Есть!
— Да не ори ты, болван!.. Завтра тебе везти журналиста. Где вы остановитесь, что будете делать — доложишь потом точка в точку. Сломаться можешь, заблудиться в жилках[99], плутать — это твоё дело, но привезти назад Кольцова ты должен за двадцать — пятнадцать минут до отхода в Москву столичного теплохода. Не раньше! Прямо туда и подъедешь. Я сам ждать буду, только ко мне его не веди, тащи сразу на теплоход.
— Не понял, — побледнел Свистунов.
— Дурак!.. Не дрожи раньше времени. Аварию какую-нибудь сообрази в дороге, чтобы раньше не приплыть! Но гляди!.. Не утопи его там.
— Он плавать-то умеет? — начал понимать оперуполномоченный.
— А шут его знает! — хмыкнул начальник. — Нашёл что спрашивать! Живым доставишь назад и здоровеньким, каким возьмёшь! Но учти, повторяю: за двадцать, пятнадцать минут до отхода теплохода! Не раньше! И прямо к пристани!
— Есть!
— Стой! Чуть не забыл. Тут у него блокнотик какой-то мелькал, пусть он утонет случайно… Ну, не мне тебя учить.
— А фотоаппарат, если возьмёт? — Свистунов входил в роль. — Щелкать там станет?
— Аппарат?.. Ему место тоже на дне. В Москве новый купит.
Часть восьмая
Голгофа
I
С некоторых пор большое число вопросов на Оргбюро[100] не выносилось. Один, два, и засиживались допоздна, ночи не хватало, разъезжались чёрные лимузины из Кремля под утро.
Избираемым обычно председателями заседаний Молотову и Кагановичу Сталин однозначно дал понять, что начинать следует ближе к вечеру: отсидел аппаратчик днём своё положенное, отстоял вахту, как рабочий у станка, пожалуй, голубчик, теперь исполнять то, что партией поручено в порядке ответственной нагрузки, борись с собственными прорехами, истребляй разгильдяйство, бюрократизм, чванство, воспитывай других да сам извлекай уроки — делай то, что в основное время просмотрел, справиться не смог, ошибся в товарище, оказавшись на поверку чинушей или неумехой, а то и откровенным негодяем, врагом.
Сам же Генеральный секретарь[101] нередко, а последнее время всё чаще и чаще, ссылаясь на серьёзную занятость, а то и не объясняя причин, появлялся на заседаниях от случая к случаю, внезапно и с большим запозданием. Кивал председателю, приметившему его в дверях, успокаивая, помахивал ладошкой, мол, продолжай, продолжай, не стоит прерываться, скромно устраивался в сторонке где-нибудь на свободное местечко и затихал, весь внимание. «Ну, прямо под Ленина косит Коба! — зло жевал усы Каганович. — Ему бы карандаш в руки и тетрадку на коленки!..»
Но Сталин ничего не записывал в таких случаях. Он вообще не любил писать. Во-первых, из-за больной руки, а во-вторых, ему достаточно было гениальной головы, которая всё запоминала. Коба не записывал ничего…
Прервавшееся на какие-то секунды заседание возобновлялось как ни в чём не бывало, смолкал неуместный шёпоток в рядах, прекращались испуганные переглядывания, вызванные появлением вождя, однако бездействовал Сталин недолго. Будто заранее зная, удивительно быстро сориентировавшись, как и по какому поводу кипят страсти, встревал сам, задавал бьющие в цель каверзные вопросы, безапелляционно перебивая и докладчика, и самого председателя заседания. Так что скоро всё кончалось тем, что заявившийся будто случайно, ненароком, под самый конец дискуссии и жарких прений Сталин вовсе подымался с места, высказывая собственное мнение, в корне отличное от почти состоявшегося, завладевал всей аудиторией и, становясь центральной фигурой, подымался из зала на трибуну, заслоняя кряжистой спиной и выступавшего, давно закрывшего рот, и хмурого председателя, по существу возвращая завершённую обсуждением проблему на новые круги, переворачивая, казалось бы, выстраданное, выспоренное, на свой, собственный лад.
Кипевшая дискуссия меняла русло, проблема неожиданным образом меняла характер, вопрос клонился к совершенно иному решению. «Двухсотпроцентный сталинист», как некоторые завистники его называли, Лазарь Каганович первым менял позицию, присоединяясь к вождю. Оппонентами оставаться никто уже не осмеливался…
После, наедине, раздумывая и досадуя, Лазарь с запозданием подозревал, что тактика Кобы, начиная с первого шага внезапного появления, с выверенным до секунды опозданием, неслучайна — совпадение всех мелочей в нужный момент слишком удачно. Он готов был поклясться, что с помощью специальной аппаратуры извечного его конкурента и врага Еноха Иегуды Коба тайно подслушивает весь ход нужного ему заседания Оргбюро с самого начала, находясь где-то поблизости от зала, а поймав момент, безошибочно наносит удар. Однако зачем подставляет при этом его, верного соратника?! Рвало душу и тревожило — Коба перестал доверять ему и Молотову, последним из преданных партийцев, которые ещё надеялись на его взаимность. Завести прямой разговор об этом Лазарь опасался, реакция могла быть непредвиденной, на положительные эмоции рассчитывать не приходилось. После коварных и подлых ударов Троцкого, посмевших называть себя «ленинской гвардией» Радека и Пятакова, Раковского, Иоффе, Крестинского и других отщепенцев, организовавших секретное совещание в одной из пещер Кисловодска и принявших «Декларацию 46-ти» с требованием погнать из руководства партии Михаила Калинина и Вячеслава Молотова, заменив их в Секретариате ЦК Троцким и Зиновьевым, Коба затаился, окружил себя охраной Иегуды, прекратив былые откровения даже с Лазарем и Орджоникидзе, считавшимся первым его другом. Коба не доверял никому и подозревал всех… Кстати, опасения его не были напрасны. Скоро последовало предательское выступление Николая Бухарина, к которому Сталин был настолько привязан, что ласково именовал его «бухарчиком», но этот любимчик вдруг совершил тайный визит к непримиримому врагу Кобы Льву Каменеву, долго беседовал, расставшись лишь под утро. Люди Иегуды доложили, что Бухарин обсуждал с Каменевым возможности изменения состава Политбюро, в этот раз замышлялось убрать Орджоникидзе и Ворошилова. Не опасаясь прослушки и уверенный в своей безнаказанности, «бухарчик» высказал полное недоверие Кобе, заявив, что при первом удобном случае грузин перережет всем глотки.
Обстановка накалилась до чрезвычайной, Лазарь понимал, что Коба на грани психического срыва, что загнан травлей в угол, что без верных соратников, которыми прежде всего он считал себя, Молотова, Орджоникидзе, Ворошилова, Калинина, Кобе не справиться с врагами внутри партии, но тот полностью отдался под опеку подлого Иегуды, коварство которого известно, ибо, заполучив из рук вождя неограниченные полномочия, тот возомнит себя великой личностью. А тогда недалеко и до самого худшего: Иегуда, Лазарь был уверен, способен решиться на