class="p1">Далее – увесистый сафьяновый альбом, принадлежавший предкам Кирилла. Часть фотографий отклеилась и неизвестно куда делась, но оставшиеся выглядят произведениями искусства: чёткая сепия, картонное паспорту, в нижнем углу – тиснение с названием ателье и фамилией мастера. Дед, конторской служащий в пенсне на серьёзном носатом лице, сидит на гнутом стуле, важно заложив ногу за ногу; маленького голого Киру держит на коленях молодая женщина с плоёной завивкой, малыш упирается толстыми ножками в мамино шёлковое платье со множеством фальшивых пуговиц. Среди прочего затесался полинявший любительский отпечаток: мальчишечка лет шести, аккуратная чёлка из-под кепки, стоптанные ботиночки на шнурках, английский сеттер у ног, в руках двустволка – отец и дядя, заядлые охотники, дали подержать. Я тогда ещё не родилась.
Взрослый Кирилл терпеть не мог фотографироваться, поэтому его снимков немного. Сидит под платаном с газетой, ещё стоит на причале, придерживая рукой белую сорочку, чтобы ветер не обнажил волосатую грудь. А вот нас вместе сфоткал прохожий: мы обнимаемся и у нас такие счастливые лица. Не знаю, плакать о том, что ушло навеки, или радоваться, что оно было.
На одной из групповых фотографий во время поездки в Израиль, я – в центре, в обнимку с чернобородым гидом, Кирилл притулился где-то сбоку. Беру лупу, чтобы разглядеть детали. Уверенный, что не попадёт в кадр, он расслабился, и я неожиданно читаю на его лице печать гордого презрения, даже отторжения. Или скуки? Господи, кто же он такой? Что думал и что чувствовал? Я его совсем не знаю. А хотела ли знать?
Самая большая коробка отдана Орленину. Я привезла её из Москвы запечатанной и вот впервые открыла. Сначала портреты, сработанные профессионалами, давно снятые со стен – зачем заставлять Кирилла делать над собой усилие, чтобы казаться безмятежно беспамятным. Любительских снимков Дона со всех концов света, да ещё в нескольких экземплярах, сохранилось великое множество. Он обожал сниматься и всегда хорошо получался. Надменный взгляд или обаятельная улыбка – смотря по обстоятельствам. Актёр до мозга костей, в любую минуту готовый предстать перед публикой в лучшем виде. Вот он в саду «Эрмитаж». Поза гренадера, светлый фланелевый костюм, на лацкане значок лауреата какого-то конкурса. Я рядом кажусь нюшкой в импортных джинсиках с пузырями на коленках, росточком мужу до плеча, криворотая, потому что всегда разговариваю, не улавливая вспышки камеры, но удивительно – везде улыбаюсь. И с одним мужем, и с другим. На лице ни печали о несбывшихся мечтах, ни обиды. Повторяю про себя вечный вопрос: была ли я счастлива? Не знаю. Хочется думать, что была.
В отпуск мы с Доном обязательно брали фотоаппарат. Это Мисхор в Крыму, потом санаторий «Актёр» в Сочи, похожий на белый лайнер «Кавкасиони» в Старых Гаграх и краснокрышая «Жоэквара», а это – «Златые песцы» Болгарии: на мне сногсшибательный итальянский купальник, который обтягивает соблазнительную фигуру, мужчины с интересом разглядывают красотку, к счастью, Дон не видит, он играет в шахматы.
В подробностях запечатлено моё тридцатилетие: щедрое домашнее застолье, гости, гости, гости, цветы, цветы, хрусталь. Алкоголь ослабляет запреты и характер проявляется наиболее полно. Если пьяный муж гоняется за женой с топором, а проспавшись, на коленях просит прощения – не верьте. Если водка делает его слезливым, значит он слабак, хотя трезвым любит командовать. Дон пьяненько улыбается, обнимая именинницу с отчётливым выражением хозяина, довольного самим собой. Странно, эта черта никогда меня не отталкивала, а должна бы. Недавно сообразила, отчего всё прощала Дону: с ним было интересно, он мог то, чего я не умела, поскольку оно отсутствовало в моей природе. И именно за это же я его бессознательно ненавидела. Так, копаясь о прошлом, иной раз начинаешь понимать мотивы собственных поступков.
А вот забавный снимок в нашей гостиной: за роялем седовласый старик в смокинге, известный аккомпаниатор Большого театра Стучевский, которого привёл кто-то из знакомых вокалистов, а Дон в пижаме, со скрипкой в руках играет… Господи, я позабыла что именно! Хватаюсь за папки с нотами, они на дне коробки, потрёпанные, часто приобретенные с рук уже не новыми, любимые пьесы Дона, требующие отточенного мастерства. Чайковский – Концерт с оркестром, Вальс-скерцо: скрипка под рояль. Шостакович – концерты для скрипки с оркестром, прелюдии с роялем. Шуберт – Ave, Maria, gratia plena, несколько тетрадей Сарасате, этого композитора Дон особенно любил и часто исполнял «Хабанеру». «Испанская симфония» Лало. Афишка концерта в Саратовской филармонии – «Времена года. Лето» Вивальди, солирует Орленин. Концерты Бетховена, Брамса, Макса Бруха…
Долго перебирала пожелтевшие листы, исчирканные карандашом, вдыхала привычные запахи, но так и не вспомнила, что же тогда играл пижамный Дон. Лишь звуки скрипки, возникавшие в голове при виде первых тактов Чаконы Баха или десятой сонаты Бетховена, рождали сладкую боль. Я откинулась на подушки. Ах, Катенька, если бы ты это слышала, то не спрашивала, за что я любила твоего отца.
7 июля.
Казалось, тридцать безмятежных лет с Кириллом освободили мою память от картин бурной жизни с первым мужем. Сама же велела написать «И не приду к вам вечно». Пришёл. Я вспоминала о Доне редко, отстранённо, с мимолётным привкусом обиды. Его образ за давностью словно покрылся патиной. Ну, было и сплыло. Как болезнь, окончившаяся выздоровлением. И вдруг между нотами оказался листок из блокнота с кривыми рисунками и цифрами, накарябанными кое-как безобразным почерком: крошечная ступня, ширина плечиков, рост… Это Дон записывал размеры Феди – мои знал наизусть – чтобы купить ему заграничные обновки. Я почувствовала в груди нестерпимое жжение, словно там лопнула артерия. Безумно жаль непонятно как растаявшего времени, этого сгустка подвижной прелести, стекающей в неизвестность без остатка.
Прошлое словно ожило и меня преследуют темы скрипичных пьес, преследуют мучительно, до полного изнурения. Усилием сознания переключаюсь на оперные арии. Становится немного легче – они не так прочно связаны с Доном. Особенно часто во мне звучит «Плач Федерико» из «Арлезианки», но не Бизе, а Чилеа – рвущая душу мелодия с дурацкими словами, приписываемыми Альфонсу Доде, впрочем, известно, что спеть можно любую глупость, которую нельзя произнести. Великая музыка облагораживает всё, с чем соприкасается, даже героев-любовников с большими носами и толстыми животами, если голосовое воплощение так же восхитительно, как у великого Джильи. Недаром пошла мода петь рекламу поставленными голосами, а не эстрадными фитюльками.
Уже несколько дней и ночей слушаю внутри себя сердечные стенания Неморино в исполнении разных теноров, начиная с Карузо. Устала засыпать и просыпаться под одну и ту же пленительную мелодию, но не могу отделаться от наваждения. Помогло пришествие цикад, начавших точно по