вымышленные ценности или страстно мечтают обладать ими.
Та же тема индивидуума пронизывает литературу в период с 1920 года до второй мировой войны. Эту проблему Фицджеральд пытался разрешить в «Великом Гэтсби». Гэтсби сознательно стремится стать идеальным героем (подобно тому как Клайд Грифите жаждал того же, оставаясь пассивным), но умирает разочарованным. Однако рассказчик Ник Каррауэй, погруженный, подобно Гэтсби, в иллюзорный мир индивидуального, возвращается на Средний Запад, где, по его мнению (очевидно так же думал Фицджеральд), только и возможно нравственное самоутверждение личности и отношения с обществом, основанные на справедливости. Мечта Ника, подобно мечте Гека Финна о бегстве на «индейскую территорию», абсурдна и несбыточна. Мы знаем, что к тому времени Средний Запад уже был «цивилизован».
Что касается Фолкнера, то его сага об округе Йокнапатофа неизменно обращена к вопросу о личности, и самые яркие тому свидетельства—образы Лупоглазого в «Святилище» и Джо Кристмаса в «Свете в августе». Чувство истории позволяло Фолкнеру вновь и вновь изображать неизбежную связь человека и общества, которое по своей сути больше чем простое сообщество индивидуумов и воплощает идею реальных отношений между людьми, этос. Более того, фолкнеровская сага повествует о том, как современная финансовая система капитализма и техника превращают человека в машину, что прекрасно показано в образе Флема Сноупса в «Деревушке» и все в том же Лупоглазом. А если пойти еще дальше, то можно убедиться, что в основе взаимоотношений людей фолкнеровской саги лежат их отношения с природой.
Если Фолкнер в речи при получении Нобелевской премии выразил веру в способность человека выстоять, то обвинительный акт современному обществу, прозвучавший у Хемингуэя, безысходен, резок и презрителен. Для Хемингуэя образ первой мировой войны—это свидетельство полного банкротства западной цивилизации, обесценивания всех традиционных ценностей, а те, кто не понял этого, стали жертвами громких слов, звучащих ныне столь отвратительно,— «священная» и «не напрасно». Когда Фредерик Генри в «Прощай, оружие!», спасаясь от полевой жандармерии, прыгает в бурные воды реки Тальяменто, он принимает крещение и вступает в новые отношения с людьми, становится изгоем, отвергшим общество; в отличие от Клайда Грифитса он вынужден следовать стоической этике одинокого героя.
Образ одинокого героя загипнотизировал целое поколение; он выразил то, что уже давно нуждалось в выражении. Он льстил искалеченной душе современного человека, утратившего веру в общество, и воплотил мечту о сверхчеловеке — своего рода подобие той мечты, которую Драйзер запечатлел в образе Каупервуда. И Драйзер, и Хемингуэй попытались воссоздать личность в безличностном мире. Одинокий герой Хемингуэя стремится к утверждению личностного начала, но, поскольку подлинная личность формируется в результате взаимоотношений человека и общества, абсолютный индивидуализм одинокого человека может привести лишь к созданию еще одной вымышленной личности. Творчество Хемингуэя оказалось запоздалым и опрощенным проявлением эмерсоновского инфантильного видения бесконечности и всемогущества личности—«возвышенного эгоцентризма» *. Хемингуэй явился своего рода выкидышем трансцендентализма.
Список писателей, в чьих произведениях, написанных после второй мировой войны, затрагивались наиболее существенные проблемы личности, включает почти всех выдающихся представителей искусства. Отметим произведения Элиота и Паунда, а также Фроста, косвенно обратившегося к той же теме. Когда мы переходим к писателям, чье творчество сложилось после второй мировой войны, то встречаемся со старой темой в сочетании с другой — противопоставлением человека искалеченному и жестокому обществу—и обнаруживаем чувство всеобщего протеста, отчаяния, бесцельности жизни, ожесточения и аморальности на всех уровнях.
III
Давайте остановимся и оглянемся назад. В нашей истории немало чудесного. Два века тому назад на Атлантическом побережье горстка людей, за спиной которых простирался дикий континент, рискуя головой и добрым именем, решилась положить начало новой нации, высвободила небывалую энергию, создавшую власть и процветание, какие эта горстка людей не могла представить себе даже в самых фантастических мечтах. Наша поэзия воспела этот чудесный подвиг и, как мне думается, сама стала проявлением той же неукротимой жажды дела, охватившей весь континент.
Поэзия, особенно истинная поэзия, лишь внешне имеет отношение к торжеству одержанных побед. Греческая трагедия была создана энергией и волей, породившей Марафон и Самофра-кию, но в ней не воспеваются эти успехи, так же как «Гамлет» и «Король Лир» не отражают поражения «Непобедимой армады». Поэзия наиболее ярко воспевает способность человека мужественно смотреть на подлинную сущность своей природы и своей судьбы. В то время как мы осваивали и заселяли наш континент, наши поэты исследовали кризис американского духа в противоборстве с судьбой. Сами того не ведая, они столкнулись лицом к лицу с трагической двусмысленностью факта, что дух нации, которую мы обещали создать, нередко становился жертвой нашего поразительного материального процветания и что, увлеченные этим успехом, мы отдали в заклад саму сущность нации, которую обещали создать, и тем самым предали идею свободного человека, ответственного за свои поступки.
Другими словами, американская поэзия, исполняя свое предназначение открыть нам нашу природу и судьбу, сознательно или бессознательно говорит о том, что мы стремительно катимся к разрушению тех принципов, на которых, очевидно, и была основана наша нация.
Вестник бедствий обычно считается виновником принесенных им вестей. Таковой мне представляется наша поэзия. Почему же тогда нашу литературу изучают в школах и колледжах, читают и даже рукоплещут ей?
По-видимому, ответ заключается в том, что каждая нация должна иметь свою литературу и нам не дано иной, кроме американской. Но возможны и другие ответы. Очевидно, большинство читает нашу литературу вовсе не ради ее глубокого смысла. Возможно также, что читатели редко обращаются ко всей американской литературе и не имеют о ней общего представления. Далее следует признать, что только немногие в нашей стране читают те книги, о которых я вел речь. Несомненно, в высших кругах нашего общества облеченные властью люди, те, кто правит страной, подобных книг не читают, снисходительно, а порой и с презрением оставляя эти забавы женщинам, детям, желторотым студентам, интеллектуалам, интеллигентам, профессорам и изнеженным эстетам.
История дает основания и для более утешительных размышлений. В Америке отчуждение личности и все, что с этим связано, имеет совершенно иную основу, чем в Европе. Это различие проистекает из двух причин. Во-первых, поскольку европейское отчуждение явилось результатом быстрого промышленного развития, оно чрезмерно усилилось тем, что город стал тюрьмой. Сельский житель, привлеченный в город надеждой на освобождение, попадал в новую и еще более бесчеловечную тюрьму, в которой ничего не значили старые понятия и ценности. И что хуже всего, промышленный город находился в конце жизненного пути, выхода не было, и на двери висел замок. В Америке, напротив, существовал Запад, бескрайние просторы, свободные земли и мечта о будущем — пусть даже призрачная — скрашивала действительность. Ощущение безысходности пришло гораздо позднее,