мостках, он был единственным, кто представился, этот человек со странным именем. На самом деле, с момента, когда он обернулся и увидел нас, и до тех пор, пока мы не зашли в дом, только он один и разговаривал. Переходя от одного к другому, он протягивал руку всё тем же непривычным, настойчивым жестом, повторял это непонятное слово и улыбался. Он был крупный, ширококостый, с большими обветренными ладонями, красноватым покрытым оспинами лицом и не по-северному чёрными и блестящими, словно две маслины, глазами, и вёл себя с нами, как дирижёр, управляющий растерянным, несыгранным оркестром; и хотя я уверена, что мы вовсе не собирались приглашать их зайти, именно из-за него каким-то непостижимым образом мы всё-таки оказались внутри сразу же, как только это знакомство закончилось. Кажется, он просто толкнул низкую дверь плечом и вошёл, и никто из нас – даже Ира, стоявшая в дверном проёме прямо у него на пути – не успел ни задержать его, ни возразить.
Уже внутри, в перетопленной душной комнате, он быстрым неуловимым движением снял с плеча автомат, и наклонившись, задвинул его под ближайшую кровать, а затем отбросил расстеленный поверх кровати спальный мешок и сел на видавший виды полупрозрачный вытертый матрас – удобно, широко расставив ноги, чем немедленно напомнил мне Семёныча, всегда сидевшего на этом же самом месте с точно таким же выражением лица, и я почти готова была услышать «ну что, нормально устроились? печка не дымит?»
Вместо этого он сказал только:
– Смешной у вас дом, – и опять улыбнулся, и эта широкая, мальчишеская улыбка снова преобразила его до неузнаваемости.
Только после этого он снисходительно представил нам двух своих спутников. Маленький щуплый мужичок в тяжелой военной куртке, которая явно была ему велика, оказался Лёхой. Он всё ещё угрюмо и как-то неуверенно топтался возле самой двери и встрепенулся только, услышав своё имя; тогда он поднял голову и показал в улыбке тускло блеснувшие железом зубы. Второго, совсем молоденького, лет двадцати пяти, с ярким румянцем во всю щёку и густой по-детски взлохмаченной шевелюрой, звали Вова. «Вова-хохол», – уточнил зачем-то человек, сидевший на Наташиной кровати, и продолжил: «он у нас молодой, вы его не обижайте», – и коротко, беззлобно хохотнул, отчего румянец на Вовиных щеках сделался как будто ещё пышнее.
– Ну что, может, чайку? – произнёс затем наш незваный гость, явно не желая отказываться от своей ведущей дирижерской партии; тем более, что никто из нас по-прежнему не был готов взять инициативу на себя.
– Чайку бы, а? – повторил он, размашисто опустил свои большие ладони на колени, туго обтянутые защитного цвета хлопком, и выжидательно огляделся.
– У нас не осталось чая.
Я сказала это совершенно неожиданно даже для себя самой.
– Он закончился. И кофе тоже нет. Если хотите – есть кипяток.
Тогда он повернулся ко мне и несколько секунд очень внимательно, без улыбки, разглядывал. Лицо у него было скорее некрасивое, даже неприятное, но глаза оказались тёплого, почти шоколадного цвета, обсаженные короткими густыми ресницами, и ничего зловещего в этом широком обветренном лице я не увидела, совершенно ничего. Потом он переспросил:
– Как – нет чая? Вообще нет? – и обернулся к юному смущённому Вове, и скомандовал:
– Ну-ка, Вова, сгоняй за чаем, одна нога здесь, другая тоже!
Румяный Вова бросился к выходу – с готовностью, поспешно, едва не стукнувшись головой о низкую притолоку. Наблюдая, как он сражается с дверью, большой человек в камуфляже добавил:
– И к чаю чего-нибудь прихвати, детишкам, понял?
Кроме жёлтой картонной упаковки чая Вова принёс еще огромную коробку, украшенную аляповатыми открыточными цветами. Под крышкой, в золотистых пластмассовых гнездах дремали одинаковые, как патроны, полукруглые, чуть сплющенные с боков конфеты, отлитые из старого, будто подернутого сединой шоколада. При виде этих конфет рот немедленно наполнился горькой, тягучей слюной, и я тут же представила себе, как протяну сейчас руку и возьму её, тяжёлую и прохладную, и надкушу выпуклый подсохший бочок, ещё не зная, какая именно начинка прячется под хрупкой корочкой – приторно-сладкое резиновое варенье или коричневатая вязкая нуга с осколками пахучих орехов. Вместо этого я мысленно прибавила три к одиннадцати (четырнадцать человек) и поднялась, и стала ставить чашки на стол; обязательно нужно, чтобы всем нам хватило чашек, неизвестно, когда нам ещё представится такая возможность – выпить настоящего крепкого чая, пусть даже без сахара, мёда или варенья.
– Я еще сгущёнки принёс, – смущённо пробасил Вова и стукнул банкой об стол. – И какие-то, не знаю, вафли, что ли.
Они были шоколадные – целиком, до самой сердцевины, до самого неподатливого темного нутра. Я успела съесть две штуки. Две, раскусывая каждую надвое и позволяя ей раствориться во рту, стремительно, жадно, всей внутренней поверхностью щёк впитывая сахар, который закончился у нас почти два месяца назад, и только потом подумала о том, что должна остановиться, потому что ни эту ополовиненную пачку чая, ни початую коробку с конфетами наши гости, конечно, с собой не заберут, а это означает, что всё это мы сможем растянуть, отложить и расходовать затем аккуратно, вместо того, чтобы бездумно съесть такое невероятное богатство в один присест; и тогда я взяла обеими руками обжигающе горячую чашку и отвернулась, чтобы не видеть больше этой распахнутой, лежащей на столе коробки, но всё равно не смогла заставить себя сделать ни глотка, и какое-то время просто сидела с закрытыми глазами, слушая, как растворяется у меня во рту, исчезает густое и сладкое шоколадное эхо – быстро, слишком быстро. А потом я открыла глаза и сразу же снова натолкнулась на изучающий, внимательный взгляд сидящего напротив меня чужого человека.
– Ещё одну, – не спросил, а скорее приказал он, и не дожидаясь ответа, небрежно пошарил в коробке и протянул мне изящную шоколадную капсулу, которая в его грубых пальцах с темной каймой вокруг плоских ногтей смотрелась чужеродно и неуместно.
– Анчутка – это же не имя? – сказала я вместо того, чтобы взять ее, и снова удивилась, потому что совершенно не собиралась этого говорить. – Как вас зовут на самом деле?
– Не имя, – согласился он и швырнул конфету назад, в коробку, и протянул мне свою большую ладонь. – Если тебе больше нравится – можешь звать меня Валера. Валера, Бессонов фамилия. Так лучше?
Они просидели у нас до самой темноты. После короткой чайной церемонии человек, назвавшийся Анчуткой, вытащил из глубокого камуфляжного кармана две