Lehman слишком активно работал на субстандартном рынке, и соотношение его долгов и активов было сопоставимо с соответствующим показателем Bear Stearns. Банк манипулировал отчетностью — относил краткосрочные займы на статью «продажа активов», завышая объемы доступной наличности и занижая долги. Он предпринимал такие меры непосредственно перед публикацией квартальных отчетов, производя ложное впечатление на акционеров и инвесторов[880]. Банком командовал Дик Фулд, CEO с самым большим стажем на Уолл-стрит. Он думал попытать удачи в военной карьере — участвовал в программе подготовки офицеров резерва, — а потом, когда ему исполнилось двадцать три, устроился трейдером в Lehman. Фулд делал карьеру стремительно и легко. Похоже, его понимание банковских сделок оказалось более глубоким, чем познания о мире. В 1986 году его отправили в Лондон вести дела по приобретению брокерской фирмы L. Messel. Когда сотрудники Messel сообщили Фулду, что им нужно открыть офис во Франкфурте, чтобы занять более прочные позиции в Европе, он ответил: «Ни за что. Мы никогда не пойдем за железный занавес»[881].
В 1994 году Фулд возглавил Lehman Brothers, и при нем компания четырнадцать лет подряд была прибыльной. Его прозвали «Гориллой». Фулд гордился этой кличкой и поместил у себя в кабинете чучело гориллы[882]. В качестве экономической (а может, и этической, если ему это вообще приходило в голову) точки отсчета он взял подход своих конкурентов. Фулд отчаянно ревновал к Goldman Sachs и ее главе Ллойду Бланкфейну, он жаждал продолжать и продолжать свою экспансию[883]. Он превратился в карикатуру на самовлюбленного, пробивного банкира, но в 1990-х и 2000-х эти черты характера считались достоинствами. В 2006 году, выступая с приветственной речью перед выпускниками своей альма-матер, Университета Колорадо, Фулд сказал:
Не бойтесь конкурировать. Не бойтесь принимать решения. Действуйте, не будьте безучастным свидетелем. Что бы там ни было — пробуйте. Если проиграете, соберитесь, пробуйте снова и двигайтесь вперед. Когда журналист спросил Томаса Эдисона, «каково это — потерпеть поражение десять тысяч раз», Эдисон отвечал: «Я не терпел десяти тысяч поражений. Лампа накаливания была изобретением, состоявшим из десяти тысяч шагов. Что бы вы ни делали, верьте в себя и не сдавайтесь».
Он обожал выступать с зажигательными речами, и его любили слушать. В видео, записанном для сотрудников, он говорил о тех, кто играет на понижение (имея в виду любого, кто встанет у него на пути); Фулд тогда подмешивал к сдержанной угрозе самоиронию, что было типично для корпоративных кругов: «Я человек мягкий, приятный, но я очень хочу добраться до них, вырвать им сердце и сожрать его, пока они еще живы».
В год перед кризисом Фулд заработал 40 миллионов долларов[884]. Когда события стали разворачиваться стремительно и оказалось, что Lehman еще глубже погряз в токсичных активах, чем его конкуренты, Фулд отреагировал отказом от нескольких возможных сделок, предполагавших вливание капитала или слияние, всякий раз подчеркивая, что претендент недооценивает банк. «Пока я жив, эта фирма не будет продана, — объявил он. — А если ее продадут после моей смерти, я встану из могилы и помешаю этому»[885].
Он был в бешенстве, оттого что администрация Буша и регуляторы спасли Bear Stearns, но позволили его банку пойти на дно и втоптать его имя в грязь. Особенную злобу он затаил на Генри «Хэнка» Полсона, бывшего главу Goldman Sachs, который стал министром финансов при Буше; именно Полсон отвечал за разрешение финансового кризиса. Его обиды оказались небезосновательны. Банк вел себя, по большому счету, так же, как и другие, которых власти спасали до и после него: неприлично много престижнейших американских институций оказались несостоятельными. Спасение банков обошлось Соединенным Штатам в 700 миллиардов. Триллионы были сметены с фондового рынка. В следующие месяцы и годы, когда остальная Америка страдала от злоупотреблений на Уолл-стрит, безработица выросла до 10 % — такого показателя американцы не видели со времен Великой депрессии 30-х.
Прибыль была приватизирована, убытки же распространялись на все общество. В хорошие времена банкиров превозносили как героев-предпринимателей, общественных лидеров, благодетелей больших культурных институтов, друзей президентов и Конгресса. Их положение дополнительно смягчалось сверхнизкими корпоративными и подоходными налогами и возможностью запрятать свою добычу в офшорных гаванях. Их религией было невмешательство. Когда все пошло не так, государство ринулось выручать их (за исключением Lehman). Внезапно государственное вмешательство вошло в моду — разумеется, только для друзей.
Но, несмотря на помощь, оказанную банкирам, и на их юридическую реабилитацию (ни одна значимая фигура не подверглась судебному преследованию), они по-прежнему демонстрируют уникальную склонность жаловаться на судьбу. В первый год первого срока Барака Обамы, который потребовал осторожно усилить регулирование, некий менеджер хедж-фонда по имени Дэн Лоэб написал электронное письмо, ставшее классикой. В заголовке письма значилось: «Жертвы домашнего насилия». «Дорогие друзья — жертвы домашнего насилия, — написал он группе товарищей по хедж-фондам. — Я уверен, что если мы будем вести себя очень-очень хорошо и тихо, то все будет хорошо, и президент станет большим центристом, и все его громкие заявления окажутся лишь словами; ведь он же нас очень-очень любит, и когда он избивает нас, он совсем этого не хочет — он просто немножко злится».
Еще один писатель из клуба сверхбогатых предпочел гиперболу иронии. В январе 2014 года Том Перкинс, известный венчурный инвестор, специализирующийся на технологическом секторе, написал письмо в газету Wall Street Journal, чтобы выразить свое возмущение критикой: «Я бы хотел привлечь внимание к параллелям между нацистской Германией и войной, которую она объявила «одному проценту», то есть евреям, и продолжающейся войной против американского «одного процента», а именно против богатых». Осуждая «демонизацию» его коллег в рядах движения «Occupy Wall Street», он отметил «растущую волну ненависти к успешным людям» и «очень опасный сдвиг в мышлении американцев». Письмо заканчивалось риторическим вопросом: «Хрустальная ночь была немыслима в 1930 году; настолько ли немыслим сегодня происходящий из нее «прогрессивный радикализм»?»[886]