потом одиночество взяло свое, и он стал оставлять им кусочки хлеба и смотреть издали, как они торопливо поглощают, совсем не ссорясь друг с другом, нехитрое человеческое угощение. Постепенно мыши перестали бояться его и, когда он делал неловкое движение, не бросались в норки свои, а лишь настороженно смотрели на него блестящими глазками, усиленно шевеля усами. Вскоре Аввакум различал их по едва заметным признакам и даже попробовал дать имена, но подумал, не годится нарекать христианскими именами тех, кто того не заслуживает, и стал звать их на свой манер: Шустрик Первый, Шустрик Второй и так далее. Когда он негромко произносил эти имена, то они поворачивали к нему свои мордочки, словно отзывались на зов, и он тихо смеялся сам над собой, что сумел приручить даже извечных врагов человеческих, получая от того великое удовольствие.
Он вновь прислушался к пению сверчка, не умолкающего ни на мгновение, словно хотел о чем-то предупредить его или дать совет, который он ждал от людей, но те гнали его от себя, не желая вникнуть и понять причины, по которым он не мог с ними ужиться.
Аввакум вдруг представил себя беззащитным и крошечным человечком, почти что насекомым, явившимся под строгие очи сибирского воеводы, который волен был его помиловать, защитить, а мог и выбросить вон щелчком пальца, раздавить каблуком, приложив лишь малое к тому усилие. Или сделать вид, что не заметил невзрачного человечишку, и продолжать жить дальше, поглощенный своими более важными заботами.
От этого Аввакуму сделалось нескончаемо грустно, и в который раз за день непонятная безысходность, печаль и чувство вины овладели им. Он уже было смирился с тем, что суждено ему погибнуть в этом глухом и печальном краю, где, скорее всего, не останется от него и могильного холмика, и супруга с детьми, безутешные в своем горе, не будут знать, куда прийти оплакать своего кормильца.
Если бы он мог, то прямо сейчас убежал бы из Тобольска, как делал это и прежде, но совсем в иных краях, где все ближе и доступнее и можно добраться до той же Москвы в несколько дней, не рискуя жизнью. Но он даже не мог себе представить, как с женой и детьми посреди зимы тайно пустится в обратный путь на свой страх и риск без теплой одежды и гроша в кармане.
И от этих тяжких дум и полной безысходности ему захотелось сжаться, забиться под лавку и превратиться хоть в мышь, хоть в насекомое, лишь бы все окружающие оставили его в покое на любой малый срок.
— Что скажешь, любезнейший протопоп? — услышал он обращенный к нему вопрос, который воевода, судя по всему, повторил не единожды.
— А что говорить? — подавленно ответил он. — Уже все мной сказано: пришел защиты просить и иного ничего сказать больше не могу.
— Плоха та ворона, что вокруг гнезда не держит оборону, — тоже перешел на иносказательный лад князь. — Вряд ли смогу чем помочь в твоем деле. Разве что с обидчиками твоими поговорю, когда время выдастся. А сейчас прощай, дело вечернее, нам с княгинюшкой на покой пора. Надо и честь знать. — И он широко развел руками, приглашая протопопа к выходу.
В это время за перегородкой послышались чьи-то громкие и настойчивые голоса. Князь нахмурил брови и вышел за дверь, где увидел нескольких пришедших с улицы человек, возле которых крутился и его слуга, что недавно вносил в покои зажженные свечи. Он исподлобья глянул на воеводу и указал рукой на дверь, откуда тот только что вышел.
— Там он, там! Только что сам видел, — проговорил он свистящим шепотом.
— Кто такие? И чего вам надобно? — надменно произнес князь, уперев руку в бок.
— Нам бы протопопа Аввакума заполучить, — сказал вышедший вперед Иван Струна, которого воевода тут же узнал.
— Для какой надобности? — чуть помедлив, спросил князь, подумав про себя, что нужно позвать стражников, которые непонятно почему пропустили в его покои этих людей. Но потом вдруг подумал, что не стоит связываться с озлобленными приказными, которые, будучи грамотными, мигом пошлют в Москву жалобу, что он, воевода, вмешивается в дела патриарших людей, а зная нрав Никона, лучше с ними не связываться, и потому легко согласился:
— Будь по-вашему, берите своего протопопа, то в вашей воле.
— Пошли, — скомандовал Струна, и они ввалились в воеводские покои, не обратив ни малейшего внимания на уступившего им дорогу и оставшегося за дверью князя, не желавшего видеть, как будут забирать протопопа, и лишний раз встретиться с ним взглядом.
Какое-то время в покоях, откуда он только что вышел, стояла полная тишина, но потом послышались обескураженные голоса вошедших:
— Где он?!
— Куда делся?!
— Сам видел, как он на этом вот месте сидел, — словно оправдываясь, произнес слуга воеводы. — Здесь он где-то, уйти не мог…
Воевода чуть помедлил и вошел внутрь, глянул по сторонам и тоже нигде не обнаружил протопопа. Он внимательно посмотрел на княгиню, которая почему-то пересела с кресла на стоящий у печи сундук и держала в руке какое-то шитье. Вдруг Ивана Васильевича осенило, что Аввакум не иначе, как и спрятался в том самом сундуке, по-другому и быть не могло. Он улыбнулся и чуть заметно подмигнул жене, которая в тот самый момент глянула на него.
«Что ж, — решил он, — коль моя покорная женушка воспротивилась выдаче этого дерзкого мужика, то так тому и быть. Не пристало мне при этих ярыжках устраивать семейный скандал и извлекать попа из сундука, где он сейчас затаился. Но какова княгиня! Орлица! Такая и за меня, и за себя постоять сумеет, коль случится что…»
— Видать, опоздали вы, ушел батюшка через другую дверь, как только вас заслышал, — нарочито громко и небрежно сказал воевода и указал на маленькую дверь, ведущую в людскую, — может, успеете догнать его, поспешайте.
— Дьявол, а не поп, — выругался Иван Струна и ринулся вперед, а за ним, толкаясь в узком проходе, выбежали и все остальные.
Когда все стихло, князь Хилков осторожно выглянул за дверь, затем прикрыл ее и задвинул на засов. Потом прошел в прихожую, глянул, нет ли там кого, и вскоре возвратился обратно. Княгиня все так же сидела на сундуке, и только по ее дрожащим пальцам можно было догадаться, в каком напряжении она находится.
— Все, душа моя, — ласково обратился князь к ней, — выпускай несчастного из узилища его, а то, не приведи господь, задохнется там и на тебя, голубицу, грех великий в смерти