кроме него да далёкой сестры, о коей давно ни слуха ни духа, нет больше никого на всём белом свете?!
Становилось и стыдно, и неловко, но все эти чувства перевешивала безмерная жалость к матери, сухонькой, маленькой старушке, так крепко обнимавшей его. Жалость эта растекалась по телу и вызывала в членах мелкую дрожь. Не выдержав, Варлаам беззвучно разрыдался. По щекам покатились слёзы, он смахивал их пальцами и, ласково прижимая к себе плачущую мать, шептал:
— Мамо! Матушка моя!
После, утерев слёзы, мать и сын сели за стол в горнице. Холопка поставила перед Варлаамом глиняную миску с дымящейся ухой. Старая Мария, цокая беззубым ртом, стала рассказывать:
— Наш-ти князь, Владимир-ти свет Василькович, вельми занемог, слёг в Любомле. Вся нижняя часть лица у его выгнила, зубы повыпадали. Лежал князь-ти в немощи великой. Почти и есть ничего не мог. Велел грамотицу начертать, передал по коей земли-ти свои и стол Мстиславу Данилычу. А Льву-ти послал сказать: так, мол, и так. Не зарься на моё-ти. Ну а Лев и отмолвил: мне, баит, дай Бог своё удержати. О чужом и помышлять не могу при нынешней-ти трудноте.
А сам меж тем послал в Любомль бискупа свово, Мемнона. А Мемнон-ти хитёр вельми. Ну, и начал он у постели болезного-ти князя Владимира всяко юлить. Сказывает: дай, мол, на помин души покойного князя Данилы и сынов его почивших, Романа и Шварна. Хоть на свечу, чтоб пред гробами их поставить. Ты-ти, мол, князюшко, ни разу у их могилок-ти в Холме и не побывал. Дак завещай Льву Берестье.
Ну, князь Владимир силы в собе нашёл, кликнул бояр ближних, вырвал клок соломы из постели, на коей лежал, да и отмолвил сему лукавому Мемнону: «Не дам! Ничего-от ни вашему Льву, ни сыну еговому не дам! Ни даж вот такого пучка соломенного! Отъедешь ты. Мемнон, во Львов, дак вопроси князя Льва: а он что дал на помин души князя Войшелга?!»
Вот каков князь наш был!
Ну, и отъехал Мемнон ни с чем. А князь Владимир позвал к собе тогда князя Мстислава да повелел завещанье огласить. Княгине-ти своей, Ольге Романовне, выделил град Кобрин на Припяти. Питомицу свою, Изяславу, такожде сёлами наделил. И наказал, чтоб княгиню и княжну никто не обижал и не неволил. Еже, мол, не захощет княгиня, дак чтоб силою в монастырь ни Мстислав, ни кто иной не смел её постригать. И княжну Изяславу чтоб не смели замуж супротив воли её выдать. На том крест святой князь Мстислав целовал.
А после прознал-ти князь Владимир, при смерти лёжа, будто уже отдал Мстислав по слабости и легкомыслию градок Всеволож своим боярам, и те тамо лихоимство великое чинят. Тогда вдругорядь призвал князь Владимир Мстислава в Любомль и сказывал гневно, превозмогая страданья:
«Я жив ещё покуда! Почто распоряжаешься в градах моих?! Ведай: иной есть брат у мя — Лев. Ему стол волынский отдам!»
Ну, Мстислав каялся, слёзы лил, на коленях стоял, длани целовал брату двоюродному, молил о прощеньи.
Простил его Владимир-ти, благословил на княженье волынское. И в ту же нощь, декабря на десятый день, в муках Иововых, скончал князь Владимир живот[227] свой.
Положили его во гроб. Вельми убивалась по нём вдова его, Ольга Романовна. Сестра его, Ольга, черниговская княгиня, такожде рыдала. Вдовица длани к небесам возводила и причитала: «Князь мой возлюбленный! Воистину, нарёкся ты Иоанном!
Всею добродетелью был ты подобен ему! Сколько оскорбляли тебя родные, и николи не воздавал ты им зло за зло! Как жить мне без тя на белом свете?»
Нынче же привезли гроб с телом князя во Владимир, положили в соборе Успения Богородицы. Много сребра и богатства нищим раздали, по веленью покойного. Тако вот, сыне.
Мария, окончив рассказ, всхлипнула.
— Откуда тебе всё это ведомо, мать? — с удивлением спросил Варлаам.
— Да все в городе токмо о сём и бают-ти. Ещё Пётр, купец луцкий, кум наш, заходил намедни. У его дружок отроком у Мстислава служит. А князь-ти Мстислав из Луцка давеча примчал. Стоял у гроба на коленях, рыдал, и два сына его, Данила и Владимир, с им вместях были-ти.
— Ну так. Жаль, конечно, князя Владимира. Добр и справедлив он был. И землю свою берёг.
— Дак уж, как не жаль. Молод ить ещё был. Как ты, верно.
Варлаам невольно улыбнулся.
— Всё меня молодым почитаешь, матушка. Да много младше меня Владимир. Он ведь после Батыева нашествия родился, ему и пятидесяти, наверное, не исполнилось. Ну, конечно, так и есть, — подтвердил Низинич, прикинув в уме. — А мне, мамо, уже пятьдесят третий годок идёт. В бороде седой волос, вокруг глаз морщины. Как час-другой в седле потрясёшься, так спину ломит. Не то уже здоровье.
Мария завздыхала, закрестилась.
...Варлаам, проголодавшись с дороги, жадно и быстро ел, обжигая уста. Долго думал, как начать с матерью нелёгкий разговор о переезде.
Наконец, решившись, выпалил всё вмиг, разом:
— Матушка! Одна ты здесь. Сестра моя далече, глаз не кажет которое лето. Переезжай к нам в Перемышль. Сохотай тебе рада будет. Помнит доброту твою по прежним временам. Тяжело ведь в одиночку век вековать.
— Твоя правда, сын, — на удивление спокойно отмолвила старая Мария. — Тяжко тако-то вот. Но, мыслю, в тягость я вам с Сохотай буду. Старая, немощная.
— Матушка! — воскликнул Низинич. Да ты посмотри вокруг! Бог весть, что теперь во Владимире створится. А если князь Мстислав стола не удержит? Что тогда? А если литвины нагрянут? Со мной, в Перемышле, спокойней тебе будет. Город и укреплён лучше, и князь Лев помирать пока не собирается. — Варлаам старался говорить веско и убедительно.
— Твоя правда, сын, — повторила Мария. — Видно, в самом деле ехать мне с тобой надоть.
Она снова вздохнула, уронила голову на морщинистые, худые руки, разрыдалась.
— Тяжко бросать-ти всё. Тут могилка отцова... Дом, в коем, почитай, с полсотни годов прожили-ти! Тяжко, сыне! — пробормотала она сквозь слёзы.
— Мать! Ты успокойся. Понимаю: тяжело. И мне тоже нелегко. Но жизнь вспять не повернуть. Дом продать придётся да ехать. Ну, с холопами сама разберёшься. Кого оставишь, кого на волю отпустишь. То тебе решать.
Варлаам знал, что мать со своим практичным, цепким умом долго горевать не будет, и если она только решит, то не мешкая продаст дом, соберётся и поедет с ним в Перемышль, Но сейчас было не время настаивать,