Первая кукла появилась у меня поздно — в четырнадцать лет. Мы с мамой играли в дочки-матери. С тех пор я ждала свою дочку как великое чудо.
«Не спеши, остановись, вот это слово пойми», — говорила мне тихо мама. «Не спеши, смотри, этот человек — не хороший и не плохой, как хочется тебе. Он может быть всяким, он — живой». «Вчитайся. Почему «Мцыри» — только борьба? Мало ли что говорят в школе? А тишина природы, а молодая грузинка, а покой, который неожиданно пришёл к Мцыри на свободе?»
Мама — мой первый учитель, мама — это я, мы переплелись с ней, перепутались мыслями, чувствами, судьбами.
Мне трудно было подружиться с кем-нибудь, потому что всегда рядом была мама. И больше никого. Странная смесь одиночества и неодиночества. Мама очень много работала, и мне часто приходилось оставаться одной. И мама, как я понимаю сейчас, была очень одинокой. А вскоре и я её бросила.
Самый счастливый день.
Качели-лодочки в мокром парке имени Горького долго не хотели сдвинуться с места, наверное, отяжелели от дождя.
Только что бежала через площадь, сквозь движущиеся потоки мокрых машин, по прибитой дождём пыли города. Видела только его тёмную офицерскую форму, серо-зелёные глаза, узкой полосой сжатые губы. Отчаянно гудели машины, со скрежетом тормозили.
— Здравствуй!
В его ладони, в его сирень — к его силе!
— Чтоб это было в последний раз. Разве можно перед машинами? Сшибёт.
Я не слушала, закинув голову, смотрела, как улыбаются его губы, глаза, а руки мои уже ощущали тёплую от его руки сирень.
Стою, ухватившись за холодные железные прутья качелей. Он плечами закрывает промытое солнце, а солнце нимбом окантовало его и плавится над плечами. Потом я оказалась в высоте, земля с пятнами домов, травы с кустами и движущимися фигурками полетела вниз.
Выше, выше! И чёткий его силуэт защитой мне — напротив. И снова вверх, и сразу вниз — в пропасть, где вместо воздуха ветер. Опять вверх, почти под небо. С ним не страшно. Он сильный. И я не одна.
Но почему у него обиженный слепой взгляд? Потому, что он — внизу?
Я полетела вниз. Пусть я вниз! Я выбираю. Он улыбается. Но я снова стремительно взлетаю над ним. Вниз, вниз. Я сама хочу вниз. Движущимися куклами фигурки людей, мокрое месиво из листьев и травы, пятна домов. Не куклы — люди! Я хочу вниз, к людям, к нему — нельзя больше быть одной.
И лодка пала вниз, стукнулась тупо о вскинувшуюся к ней доску, проехала нерешительно раз, другой и замерла.
Мы на одной линеечке, я много меньше его.
Солнце потухло. В темноте резче пахло водой, сиренью.
Он держал меня за руку и вёл по качающейся земле, закрывая от ветра.
— Зачем ты отрываешь лепестки? — Его ладони легли на моё лицо, погладили мои щёки.
Шли мимо люди, плыла плотная вода, качались, расплываясь, фонари, стучало и умирало сердце. Руки его пахли сиренью.
Это самое главное — быть не одной!
У нас родилась дочка. Мама, приезжая к нам в дом, прежде всего шла к ней, читала ей стихи, рассказывала сказки, спрашивала: «Сколько яблок на дереве, Рыжик?», «Чем отличается берёза от сосны?», «Почему кошка сама по себе, а собака очень любит человека?». Рыжик не умела ещё ни ходить, ни говорить, но морщила лоб, словно готовилась ответить, а мама смеялась.
Однажды мамин телефон долго не отвечал. Я приехала к ней, а мамы не было. Сидели посторонние — дворник, милиционер, соседи, просто люди с улицы, которые видели, как мама падала с восьмого этажа. Она мыла окна.
Может, голова закружилась?
А может, снова, как ежедневно, именно в эту минуту она представила себе: с неба падает на Брест её старший сын в своём горящем самолёте?
Тогда, ночью, память моя оборвалась.
Ни сон, ни жизнь — очень долго я ничего не помнила, пока завуч, мой единственный друг — Виктор, не подвёл меня первого сентября к школьной приступочке, на которой стояли Даша с Шурой под щитком «7А». Ещё ничего не понимая и забыв, как учить, я увидела ребят совсем не так, как видела людей обычно, а их — внутренних, как мама учила. И они почему-то сразу доверчиво улыбнулись мне. С того первого сентября началось моё медленное выздоровление. С того дня и до сегодняшнего, вот уже три года, между нами натянуты постороннему взгляду невидимые нити — странное переплетение родством людей, которые не могут друг без друга жить.
* * *
А сегодня они рвутся. Глеб, оказывается, врал насчёт одиночества. Даша, оказывается, все эти годы насиловала себя.
Почему так больно?
В самом деле, зачем нам это воскресенье? Оно выбило нас из ритма, в котором было удобно и просто.
Сегодня я не попаду на кладбище и не принесу маме цветов, но я должна сделать так, чтобы Даша успокоилась.
В моей это власти или не в моей?
Глава третьяА воскресенье всё длится. За работу нам платят натурой. Сегодня привезли тушу телёнка, и мы разделываем мясо на кухне, в маленьком бревенчатом домике. Руки не слушаются. Ну и удружили нам колхозники! Телёнок смотрит на меня сквозь мутную плёнку. Я и так не люблю мяса, а после этого испытания и вовсе никогда не смогу есть. Лучше не думать ни о том, что телёнок ещё тёплый, ни о том, что ещё полчаса назад он бегал. Что делать, так уж устроена жизнь: мясо — основная еда, ребят надо хорошо кормить, они растут. Вот сварим побыстрее обед и отправимся на лодках: Ирина очень хотела. Поплывём из озера в озеро, и солнце будет простреливать нас сбоку. И лилий наберём. А сейчас надо приготовить обед. Протягиваю Глебу кусок, чтобы он положил на сковороду.
Глеб берёт его двумя пальцами, торопливо кладёт. Говорит жалобно:
— Не могу, телёнок смотрит на меня, — и, ссутулясь, уходит из кухни.
— Лопать небось не побрезгуешь! Цаца! — кричит ему вслед Олег. — Может, мне тоже не нравится? Мог бы потерпеть, раз дежуришь. — Пошуровав в плите кочергой, вытирает тряпкой руки, поправляет куски на шкварчащей громадной чугунной сковороде.
Бедный Глеб.
Олег отбирает у меня нож и срезает с туши телёнка мясо. У него получается легко, словно он делает самое приятное дело в жизни.
— Ну не могу, Олег. — В дверях Глеб, с тем же жалостливым выражением. — Хочешь, весь день буду мыть посуду?
— Иди гуляй! — Стоя на коленях, Олег величественно взмахивает ножом. — Мир без крови, розовенький, в цветочек. Цаца! — Он смеётся дребезжащим смехом.
Глеб исчезает.
— Зачем ты так? Довольно трудно привыкнуть к тому, что ради нашей сытости нужно убивать живые существа. Одно дело, когда человек не видит, из чего получается бифштекс, другое — вот тут, перед тобой, лежит только что убитый детёныш. Глеба вполне можно понять.