При всем его глубоком уважении к господину Шульце-Бетману он готов с ним решительно поспорить. Ни для кого ведь не секрет, что как новеллист он признает одни лишь мрачные стороны жизни, и ему совершенно непонятны причины, побудившие Шульце-Бетмана со столь невозмутимым спокойствием встретить смерть, в которой повинен он, Луц Клефенов. Ибо жизнь, продолжал он, наклонившись в сторону Левански, уникальна, неповторима, да и сам Шульце-Бетман, хотя он и умолчал об этом почему-то, сполна ею насладился. И никто не вправе укорачивать это время своими руками или с чьей-нибудь помощью. Да, он хотел бы жить, без конца повторял Клефенов, и ему понятно, почему Левански, исключительные дарования которого не идут ни в какое сравнение с его собственными, собирается после смерти наверстать жизнь, непременно со всеми ее прекрасными сторонами. И по этой причине, заверил Клефенов, он и его товарищ приветствуют усилия фрау Альтеншуль и как искренне заинтересованные стороны готовы оказать ей всяческую помощь. Вот уже много лет, к сожалению безуспешно, его сотоварищи стучатся в двери особняка на Фосштрассе, пытаясь привлечь к себе внимание обитателей дома. В любом случае, если бы ему или одному из его товарищей представилась хоть единственная возможность сказать несколько слов евреям, перед которыми они виновны, то вот что они бы услышали: если кому-то из них удастся преодолеть в себе последствия насильственного отрешения от жизни, восстановить свою жизнь, тот спасет и своего убийцу!
— Поймите меня, милостивый государь! — воскликнул Клефенов. — Когда вы садитесь за рояль и играете так неподражаемо… когда у меня и у остальных выступают слезы умиления… как же мне не надеяться, что, призвав все свое искусство, из-за которого вас, собственно, и казнили, вы совершите чудо и преодолеете причиненную вам обиду.
Левански увидел, что пластырь на лице Клефенова немного отклеился и под ним открылась едва заметная бороздка во всю щеку. Клефенов замолк и попытался носовым платком прижать пластырь к ранке.
Они молчали, ожидая, пока Клефенов успокоится. Потом он встал и подошел к окну. Поскольку оно было единственным источником света в комнате, его фигура на светлом фоне обозначилась четким контуром. Подставив лицо солнцу, он стоял неподвижно и, по-видимому, был погружен в свои переживания.
— Если бы я был пианистом, — заговорил Шульце-Бетман так тихо, что его слова мог разобрать только Левански, — то уж знал бы, перед кем стоило выступить в следующий раз.
— Что вы имеете в виду? — спросил Левански.
— Земля, — пояснил Шульце-Бетман, — по которой мы ходим в гости к нашей новой приятельнице фрау Альтеншуль, таит в себе неописуемые вещи. Надеюсь, вы догадываетесь, о чем я. Дворец разрушен, но туда тем не менее частенько наведываются особы вроде этой, — при этом он показал большим пальцем правой руки на окно. — Внутри дворца находится большой надгробный памятник. Поговаривают, что под ним в песчаной бранденбургской земле дожидаются своего избавления все те, кто вызывает у нас страх. Другими словами, они собрались для покаяния.
Левански испугался, а Шульце-Бетман, поняв, что зашел слишком далеко, решил тут же исправить положение:
— Я все хорошо понимаю. Чрезвычайно одаренный молодой человек, страстно привязанный к фортепьяно, не может не стремиться к высокому и зрелому исполнительскому мастерству. Однако бывает, тут вы со мной согласитесь, что на иных концертах обыкновенный слушатель временами скучает и что от артиста мирового уровня ждут большего, нежели просто виртуозной игры. Но, — на этом месте он повернулся к гостю в военном мундире, — я не хотел бы показаться вам навязчивым. Каждый делает то, что считает правильным. Вы, верно, пытаетесь осмыслить ми-мажорную сонату исходя из вашего меланхолического настроения, отталкиваясь от партитуры Missa solemnis.
Левански распрощался и, закрывая за собой калитку, в последний раз обернулся. Фруктовые деревья немного загораживали дом, но ему показалось, что Клефенов и Шульце-Бетман вышли на веранду. Он будто бы даже расслышал отдельные слова, которые ему кричали вдогонку, призывая прийти еще раз в самое ближайшее время, но все это он воспринимал как смутное видение, тем более что разглядеть что-либо четко ему мешали деревья.
«Земля, по которой мы ходим в гости к нашей новой приятельнице фрау Альтеншуль, таит в себе неописуемые вещи», — не выходило у Левански из головы. Он вернулся к себе на Кёнигсаллее. Свет от лампы, которую он забыл потушить уходя, теперь раздражал, а проникавшие через шторы солнечные лучи, по-весеннему яркие, причиняли ему физическую боль. Создав в комнате полумрак, он долго сидел в кресле подле пилястры, забыв про безнадежно засыхавшую аралию с ее причудливо свернувшимися черно-желтыми листочками, и сетовал на время года, которое лишь усугубляло его подавленное состояние.
Ему хотелось рассказать фрау Альтеншуль обо всем, что приключилось этим днем, хотя закралось сомнение, стоило ли разжигать еще больше ее недоверие к Шульце-Бетману, которое она и без того не скрывала. И разве нельзя допустить, что Шульце-Бетман сделал свое заявление без всякого умысла, как бы между прочим, по настроению, в порыве откровенности, к которой располагала их доверительная беседа?
Он пролистывал партитуру Missa solemnis, которую приобрел на Ораниенбургской улице, намереваясь внимательнее почитать ее дома, но в царившем там полумраке трудно было что-либо разобрать, и он поймал себя на том, что не понимает смысла написанного. Крайне взволнованный, он принялся ходить из угла в угол — только так можно было сдержать бушевавшие в нем чувства. Он копался в памяти, все пытаясь уяснить, что же полезного для себя как артиста — таков был его неизменный критерий — он приобрел в результате посещения особняка близ Шарите, чего так добивался. Но так и не смог вспомнить. Вместо этого у него закралось подозрение, что появление человека в военной форме не случайно и замечания Шульце-Бетмана должны были зловещим, гнусным образом склонить его к некоему действию, какое он в обычным случае посчитал бы невозможным.
«Земля, по которой мы ходим в гости к нашей новой приятельнице фрау Альтеншуль, таит в себе неописуемые вещи», — бесконечно повторял в уме Левански, и, поскольку с волнением совладать не удалось, да и теснившиеся в голове мысли не давали душе покоя, он снова вышел на улицу. Часом позже он предстал перед изумленным Либерманом и без лишних слов принял приглашение пройти в ателье.
10
— Н-да, — изрек Либерман, снимая пенсне. Дальнейшая пауза, по всей видимости, означала, что он еще раз обдумывал услышанное. — Однако, — сказал он наконец, — задумано неплохо, да и присутствие Клефенова отнюдь не случайно.
Левански пристально изучал вазу китайского фарфора, которая загораживала ему обзор. Либерман предложил ему ликер, но поскольку Левански никак не выказал желания, то и хозяин поставил рюмку около вазы, подошел к высокому окну и стал вглядываться в темноту.
— Конечно, — продолжил Либерман свою мысль после паузы, — этого человека (он имел в виду Шульце-Бетмана) не больно-то интересует то, что мы обыкновенно называем жизнью. Тот, кто норовит переложить все бремя на живых, вполне возможно, о своей насильственной смерти скорбит меньше, чем те, чьего общества он ищет.