обещаю тебе, — сказал Гермай. — Ты права, как всегда, Бабетта! — продолжал он с робкой нежностью в голосе. — Но ты пойми меня, здесь ведь так много работы, что я до сих пор никак не мог собраться.
Да, Бабетта прекрасно все понимала. Она усердно месила, тесто было уже почти готово.
— Увидишь, как изменился Шпан! — сказала она. — Он уже совсем не тот. Вспомнить только, какой он был! Суровый, правда, но все же у него всегда находилось доброе слово для каждого. А теперь? — О, Бабетта хорошо знает Шпана, знает его лучше чем кто-либо; восемь лет она вела у него хозяйство, до того как перешла сюда, в Борн.
— Он постарел, Герман! Он сразу стал стариком — недоверчивым, подозрительным и еще более замкнутым, чем раньше.
— Еще бы, ведь его Фриц не вернулся с фронта.
— Да, с тех пор он конченый человек. Уж как он своим Фрицем гордился, какие на него возлагал надежды! Собирался послать его в Париж, Лондон, даже в Америку, чтобы тот повидал свет. Шпан мог себе это позволить. Ах, господи, то-то горе для старика! — Бабетта тяжело вздохнула.
Герман кивнул, внимательно осмотрел распухшую руку и снова опустил ее в теплую воду.
— Шпан — не единственный! — проговорил он.
Это была правда. Таких, как Шпан, было много, очень много в городе.
— Но Шпан вецет себя так, словно он один потерял сына. Он ропщет на бога, не может простить ему, что тот отнял у него Фрица. «Я ведь следовал всегда его заповедям», — говорит он. «Ах, не надо грешить, — говорю я ему, — бывают на свете большие несчастья», говорю. У вас нет никаких забот, господин Шпан, — сказала я ему. — У вас есть деньги, и вы не одни. У вас осталась Христина, господин Шпан!» — «Христина осталась, — согласился он. — Ты права, Бабетта, я не должен роптать, да свершится воля его!
Ну теперь Бабетта вошла во вкус. Ее бледные щеки разгорелись. Разговор опьянял ее, она молчала так долго, так много, бесконечно много дней! Ведь жизнь так непонятна, непостижима, но когда говоришь, кажется, что эту непостижимую бездну пронизывает свет; многое становится яснее; слова, точно лампы, освещают тьму, и то, чего раньше нельзя было постичь, вдруг кажется понятным.
Теперь она говорила о Христине, только о Христине. Ах, она-то ведь знает Христину, она воспитывала ее после смерти матери; она, может, и по сей день жила бы в их доме; если бы Шпан тогда не обошелся с нею так плохо. Но об этом она не хочет говорить: люди — это люди, у каждого есть свои слабости. Шпан — чудак, большой чудак. Ну, да у кого нет недостатков? А какая славная девушка Христина! Кто на ней женится, не пожалеет. Такая прямая, без всякой фальши, без жеманства, без капризов, не то что другие девушки! И к тому же так хороша собой — да, красивая девушка, слов нет! Разумеется, она Шпану дороже всего на свете, она для него все и вся, но этот Шпан совершенно не понимает ее! Да и где ему понять молоденькую девушку? Она должна вечно сидеть дома и делась то, что хочет Шпан, потому что Шпан думает только о себе. Но когда пришло известие о Фрице, он сказал ей: «Теперь у меня осталась только Христина! Сжажи ей, Бабетта, что я люблю ее, скажи ей это!» Потому что сам Шпан о таких вещах говорить не умеет.
Бабетта говорила без умолку, поглядывая по временам на Германа: она боялась, что он уйдет, прежде чем она успеет выложить все, что у нее на душе.
Ах, она любит Христину как родное дитя, и Христина тоже к ней привязана, уж это она знает. Христина каждую неделю приходила к ней сюда, а со времени последней побывки Германа — нередко даже два раза в неделю. И никогда она не забывала спросить, нет ли весточек с фронта.
Бабетта остановилась, чтобы перевести дух. Она говорила так быстро, что начала заикаться. Но за последние полгода, продолжала она, Христина стала навещать ее реже. Должно быть, ей много приходилось работать в лавке — у них давно уже не было помощника; кроме того, жизнь с отцом становилась все тяжелее.
Да, нелегко приходилось Христине! Где уж тут ходить в гости! Но после пожара она пришла на следующий же день. Она сказала: «Зарево ослепило меня, я сразу же увидала, что это здесь, у вас, на горе. Борн горит, подумала я, и заплакала».
Герман взглянул на Бабетту.
— Неужели она так и сказала? — спросил он.
— Да, именно так! Она еще сказала: «Герман ничего не знает. Что он скажет, когда узнает?»
Бабетта раскатала тесто по столу, натерла его мукой. Затем разделила ножом на шесть частей, перемяла каждый из шести хлебов, пришлепнула, придала им нужную форму и наконец сложила хлебы в плоскую плетеную корзинку. Но и работая так, что пот струился по щекам, она ни на секунду не закрывала рта. О чем она только ни говорила: о крестьянине Борге, который сидел за поджог, о Катарине Шейерман, задушившей своего ребенка, — Бабетта жалела ее мать. Но в конце концов она опять завела речь о Христине. Разумеется, у такой хорошенькой девушки, да еще с деньгами, ухажеров много. Ах, как они вокруг нее увиваются! Таковы уж мужчины. Да, лакомый кусочек! Бабетта визгливо рассмеялась. Этакое приданое, да и сама девушка уж больно хороша!
Вот, например, Вальтер, сын Борнгребера, владельца лесопильни. Старый Борнгребер сам говорил со Шпаном. Но Шпан только пожал плечами. Этот Вальтер — просто ветрогон. Никогда в жизни не занимался ничем путным, хотя ему уже двадцать пять лет, а воображает о себе бог весть что.
Но потом появился другой. Это уже было дело иное. Герман не поднимал головы — он пробовал острие своего складного ножа. Так вот, явился молодой господин фон Дитлей, и весь город только и говорил что о нем. Молодой фон Дитлей вернулся с фронта, раненный в грудь и худой как смерть. Ну, этот господин фон Дитлей стал ежедневно заходить в лавку Шпана за какой-нибудь покупкой, лишь бы повидать Христину. Христина сама рассказывала ей. Он так открыто ухаживал за девушкой, что все заговорили об этом.
Герман покачал головой. Он приложил нож к большому пальцу и вскрыл нарыв.
Бабетта болтала без конца. Но и этого жениха Христина не очень-то жаловала. А ведь он был из самой лучшей семьи, и она могла сделать хорошую партию. Теперь он в санатории в Швейцарии.