то состояние власти, которое Левшину представлялось анархией [Левшин 1832, 3: 156, 167–169; Султангалиева и др. 2014: 4–5].
Иными словами, когда писался труд Левшина, то есть в первой трети XIX века, казахи не считались благородными дикарями. Они считались просто дикарями, и, как едко отмечал Левшин, если бы Руссо «прожил несколько месяцев» среди казахов, он, возможно, не потратил бы впустую столько слов, рассуждая на эту тему [Там же: 68–69][75]. Это по собственной воле они страдали, бедствовали и тормозили свое развитие [Ханыков 1844: 24]. Кочевое скотоводство было фактором, лишь вопреки которому империя могла преуспеть в степи.
Негативный взгляд на кочевое скотоводство еще более упрочился, когда ученые и чиновники подпали под влияние вдохновленной Просвещением социально-эволюционистской телеологии, согласно которой кочевое скотоводство было лишь небольшим шагом вперед по сравнению с охотой и собирательством и все еще далеко отставало от оседлого образа жизни, при котором основными занятиями были земледелие или торговля[76]. Прегрешения кочевников против порядка и гражданского развития, казалось, были многочисленны и не ограничивались применением чахлой системы правосудия, которой заправляли несколько влиятельных «шишек». Врач А. Ягмин открыто написал об этом в небольшой книге, посвященной бывшему губернатору Оренбургской области В. А. Перовскому:
История наук и искусств, а следовательно и медицины, у каждого народа, начинается с историею его гражданственности. Вот почему, где не возникла еще гражданственность, там напрасно стали бы мы искать наук и искусств, принимая слова эти в настоящем их значении.
Истину эту подтверждают самым очевидным образом Киргиз-Кайсаки собственным своим примером. До сих пор они, составляв отдельный от образованных наций народ, чуждались сих последних, и, избегав всякого с ними столкновения, оставались в грубом и почти диком состоянии. Причины тому заключались: во-1-х, в кочевом характере Киргиз-Кайсаков, общем свойстве Магометанских народов, к числу которых они принадлежат по своей вере; во-2-х, в самом географическом положении их страны, потому что река Сыр, или Сейхун, отграничивала это племя от племен оседлых, и земли, лежащие от Земли Киргиз-Кайсаков на Севере и Северо-Востоке, всегда были обитаемы народами кочевыми [Ягмин 1845: 41–42].
Таким образом, кочевничество противоречило необходимым условиям интеллектуального или культурного прогресса[77]. Оставалось лишь множество абсурдных суеверий и обрядов, которые в лучшем случае изредка оказывались полезными, а в худшем были опасны[78]. Не допускало оно и полноценного развития религиозной иерархии, которая могла бы смягчить мораль и заострить умы, – типично екатерининская идея, сохранявшая приверженцев до первой половины XIX века [Crews 2006: 31–91]. Кочевники в лучшем случае были невежественными мусульманами, а в худшем – и вовсе не мусульманами, а недавними язычниками, у которых не было собственных мулл и мечетей [Георги 1799:140; Левшин 2005:40]. Суть их религии заключалась не в гражданском порядке, а в нескольких легко имитируемых обрядах (омовение, обрезание, отказ от свинины) и глубоко укоренившихся неприятных предубеждениях против русских и других «неверных»[79]. Для чиновников, полагавших, что с азиатами можно справиться исключительно силой, не было лучшего аргумента в пользу их взглядов.
Общие рассуждения о характере казахов в подавляющем большинстве также основаны на их кочевом образе жизни и столь же пессимистичны. Н. П. Рычков обвинял казахов в невежестве (прочно связанном с кочевничеством), лукавстве и необузданном корыстолюбии [Рычков 1772: 30–31][80]. И. П. Шангин считал, что они способны на бесчеловечную жестокость и характер их так же непостоянен, как их образ жизни [Шангин 1820: 141, 144]. И Барданес, и Паллас писали, что они с неподобающей подозрительностью относятся к своим русским собеседникам [Барданес 2007:114–115; Паллас 1773,1: 566–567]. Левшин считал их просто трусливыми и жадными [Левшин 1832, 3: 80–81]. Такие взгляды, по определению этноцентричные, были в немалой степени следствием того, что наблюдатели из имперской России рассматривали обычные перипетии степной политики и войн через призму представлений оседлого европейца. Положительные оценки (там, где они были), как правило, касались казахских традиций гостеприимства и хороших качеств казахских женщин, добрых и трудолюбивых, страдавших от тирании своих мужей[81]. Не предпринималось никаких особых усилий ни для того, чтобы примирить все эти, иногда противоречивые, сведения (для одного высокопоставленного наблюдателя, С. Б. Броневского, такое противоречие было самой сутью казахского бытия [Броневский 1830: 85–86]), ни для того, чтобы поставить под вопрос само представление, будто группа людей может иметь некий «характер». Несмотря на небольшие противоречия в этих этнографических сведениях, фундаментальное различие между наблюдателем и объектом наблюдения – степняком и сеятелем, оседлым и кочевником, – казалось, подтверждало тот факт, что новые подданные империи обладали широким набором качеств, делавших их трудными в общении и опасными.
Эволюционистский взгляд на человеческие общества подразумевал, что казахи с течением времени могут измениться и стать другими. В конце концов, многие из наихудших черт их «патриархального» общества не так уж сильно отличались от законов и обычаев, характерных для ныне высокоразвитых европейских обществ в периоды поздней Античности и Средневековья [Левшин 2005: 123–124]. Все, что требовалось для такого утверждения, – это доказать, что кочевничество представляет собой осознанный выбор и что достаточно крупные части Казахской степи подходят для оседлого земледелия, которое сделало бы возможным прогресс. Именно это были готовы утверждать многие царские наблюдатели. Броневский, например, заявлял, что кочевое скотоводство коренится в стремлении казахов оставаться дикими и свободными: «…[они] не только не имеют оседлости, но, почитая неволею оставаться на одном месте, презирают жизнь постоянную» [Броневский 1830:72] (см. также [Мейендорф 1975:38]). Более того, и прошлое, и настоящее дает многочисленные примеры, подтверждающие возможность земледелия в Казахской степи. Н. П. Рычков, например, обнаружил на реке Кара-Тургай в Оренбургской степи свидетельства того, что люди, населявшие ее до казахов, выращивали там зерно [Рычков 1772: 58]. Другие наблюдатели ликовали, что трудолюбивым казахам как в сибирских, так и в оренбургских степях удавалось получить хорошие урожаи на почвах, которые, казалось, не подавали в этом смысле больших надежд [Рычков 1887: 100–101; Андреев 1998: 77; Спасский 1820:182–183]. Достаточно благоприятная природная среда делала оседлый образ жизни возможным, а по логике того времени это означало, что при надлежащем управлении возможным сделался бы и культурный прогресс[82]. В целом имелось несколько точек зрения на этот вопрос, и, будучи доведенными до логического конца, эти взгляды могли привести к неоднозначным политическим последствиям.
Но если бы можно было доказать, что эти утверждения неверны, остался бы один-единственный вариант: расценивать казахов как вечно мятежных подданных, которых едва ли можно приобщить к цивилизации и обратить которых на пользу Российской империи возможно лишь силой и принуждением. Левшин, занимавший ведущее положение в научном